Волшебная сказка Нью-Йорка
Шрифт:
— Совершенно верно, когда нужно, я грозный.
— Знаете, после того что вы себе позволили, мне стало казаться, будто я вам совсем не нравлюсь. И между прочим, могли бы попросить разрешения, прежде чем брать мои носовые платки.
— Вы не правы, мисс Мускус, вы очень мне нравитесь. И я извиняюсь, я как-то не подумал, что вы обидитесь, если я позаимствую платок-другой.
— Вам, наверное, в тот раз показалось, что на мне чересчур облегающее платье.
— О нет. У вас чрезвычайно волнующая фигура.
— Вы и вправду так думаете.
— Да.
— Ну ладно, будем считать, что мы друг друга поняли. Но я хочу, чтобы вы сию же минуту поклялись, что никогда больше ничего такого не сделаете.
— Клянусь.
Парные похороны привлекли массу фоторепортеров. Когда мы наконец закрыли большой гроб, приглашенные похоронных дел мастера изучили особое воздухо— и водонепроницаемое уплотнение в середине его сдвоенной крышки. Стрекотали камеры, сияли лампы. У себя в кабинете
В ту триумфальную среду особенно мощно-мошоночный Кристиан склонился к мисс Мускус. Опершись ладонями о ее стол и вытянув шею, чтобы чмокнуть ее в носик. Она закрыла глаза и потянулась к нему губами. И разумеется в ту же секунду появился хрипатый Фриц. И мигом услал меня назад в битком набитый покой Эсме и Путси Дженкинсов. Чья дочь лезла из кожи вон, стараясь продать кому-нибудь историю своей жизни. Сверкали вспышки. Из других покоев лезли пронырливые скорбящие. Пахло какой-то гадостью. Вайн, смущенно склонив голову, обозревал всю эту полезную в рекламном отношении суматоху. И в конце концов, подняв ладони, сказал, довольно.
К трем часам мы уже готовы были отъехать. Обмен рукопожатиями с почетными гостями. Какой-то репортер даже спросил мое имя. Мы были маленькой, счастливой, уверенно выходящей вперед командой. Я все время пил холодную воду. И то и дело бегал пописать, от нервов. И вдруг оказалось, что рядом со мной стоит Кларенс. Оба журчим. Сказал, вот если бы одновременно загибалось побольше мужей и жен. Можно было бы надписывать, как на полотенцах или халатах, «он» и «она».
В три ноль пять снаружи взревели полицейские мотоциклы. Лимузины чинной чередой покатили по улице, сворачивая под эстакадой железной дороги. Даже сторож стоящего через улицу склада выволок наружу стул, чтобы сидя полюбоваться зрелищем. А у массивной краснокирпичной стены этого самого склада одиноко стоял. Ожидая, когда я выйду. Толстолицый. С обычной ухмылкой распахнувший пальто. Чтобы показать мне новый плакат.
Солнце, садясь, отбрасывает на восток длинные тени. Вереница автомобилей пересекает мост Куинсборо. Сигарообразный клочок земли в водах Ист-ривер. Остров Благоденствия. Вон в то здание можно въехать на грузовике и лифт опустит тебя прямо на остров. Там множество всяких больниц. Благотворительных и исправительных заведений. Богаделен. Для престарелых, слепых и хроников. Для нервных больных. И для обреченных на смерть. А раньше тут располагался живописный свиной выгон.
Вайн сказал, что таких похорон у него еще не было. Приветственное послание от мэра. Пятеро полицейских на мотоциклах возглавляют процессию, ревут, расчищая дорогу, сирены. Вайн лично руководит операцией. Едет вместе с капитаном полиции из Астории. Чарли и я в машине, везущей цветы. Указатели на Маспет, Флэтбуш, Озон-Парк. Набитый всякими сведениями Чарли говорит, что некогда здесь, на Северном берегу стояла китайская ферма, на которой выращивали китайские овощи. И устремляется мимо газового завода. Вдоль улиц выстроились люди. Со шляпами и шапками в руках. На горизонте видны самолеты, взлетающие с недалекого аэродрома. Вот и остров Рикерс показался на Ист-ривер. Чарли сообщает, что он на три четверти состоит из земли, вынутой при строительстве подземки. И я вспоминаю, что когда был мальчишкой. Я, наверное, должен был видеть все это. Отправленный из Бруклина родным дядей. Вместе с младшим братишкой, которого я держал за руку. Чтобы поселиться в задней комнате, почти под самой крышей. С приемными матерью и отцом, с приемной сестрой и еще одним братом. И я все время мочился в постель. А та женщина кричала на меня по утрам. Только и было у меня развлечений тем летом, что вытянуться ночью на подоконнике и созерцать мой Бронкс. Ожидая, когда в небо взовьются первые фейерверки. Всемирной выставки. На ней были такие пилон и сфера, похожие на хрен с яйцами. Эрекция в парке Флашинг-Медоу. Я представлял, как в нем все зелено, сколько там молока и меда, и как по нему прогуливаются люди со всех концов света, и как им на руки слетают белые ангелы, а изо ртов у всех торчат палочки от леденцов, вкуснее которых и быть не может. Каждую ночь я плакал во сне, оттого что братишка все время спрашивал, почему папа и мама никогда к нам не приходят. И все время просил, ну, пожалуйста, пожалуйста, ты же старший, приведи их ко мне. Приходилось слезать с подоконника и долго держать его за руку. А иногда, темными вечерами в просверках молний, он вставал на колени и со слезами, струившимися по щекам, молил бога вернуть назад хотя бы мамочку, раз уж папочку никак нельзя.
Во время погребения начался град.
Тем вечером в студии я защемил себе нос бельевой прищепкой. И Джордж преподал мне первый урок бальзамирования. Присыпанные тальком руки в плотно облегающих резиновых перчатках. Сказал, чтобы я остерегался порезов. Я стоял в пучеглазых очках и свежем, только что из стирки белом халате. Над девушкой двадцати трех лет. Скончавшейся от двустороннего воспаления легких. Густые черные волосы, сморщенные соски на плоской груди. Лобок, выбритый перед недавней операцией. Забраться на стол и улечься между ее мосластых и хладных колен. Ублажить ее напоследок, пока не зарыли. И может быть, подцепить трепака. Или зажечь искру жизни в ее льдисто-синих, словно птичья раскраска, глазах. Я держал ее, приподняв, за плечи, пока Джордж подсовывал ей под голову деревянную плашку и ласково расправлял ее руки. Никакого беспокойства не отразилось в ее лице, когда мы рассекли ей горло чуть выше ключиц. Темная ткань сонной артерии, идущей сбоку от белой трахеи. Черное ночное небо над нами. И свет, омывающий алебастровый труп. Наверное, уходила из жизни на цыпочках. Из больничной кровати. На пальце золотое колечко. С гравировкой «Гора Святой Урсулы».
В ту ночь я шагал через город по Пятьдесят Седьмой улице и, поворотив налево, зашел в стоящий на почти неприметном возвышении кафе-автомат. За две долларовые бумажки, отданные мной сидевшей в кабинке женщине, она выгребла на мраморный прилавок горсть никелевых десятицентовиков и четвертаков. Вышел наружу, в широкие мрачные тени Пятой авеню, чтобы, набрав побольше воздуху в грудь, вернуть себе аппетит. Прошелся взад-вперед вдоль стеклянных дарохранительниц, присматриваясь к ломтям мяса между краюхами хлеба и выбирая, какой потолще. Все мои отроческие годы мечтал о таких мгновениях. Когда я смогу сунуть в щелку никель и отворить все двери, ведущие ко всем пирогам и пышкам, которых я жажду. И тем показать младшему брату, какой я волшебник.
Корнелиус Кристиан с бутербродом из ветчины и латука сидит у окна. Рука сжимает стакан холодного молока, кусок пирога с брусникой лежит на толстой коричневатой тарелке. Тальк белеет у меня под ногтями. Закончился самый длинный день моей жизни. И прожитая этой девушкой жизнь никак нейдет из моей головы. Когда-то лицо ее освещала улыбка. Шла в школу, несла учебники. Пила из бутылки содовую. Мать посылала ее в бакалейную лавку. А я обошелся с ее телом, словно с куском мяса. Обрезал жир с антрекота. За десять долларов прибавки в неделю. Я дрожал, протыкая ее надносье. Джордж показывал мне, как дренировать черепную полость. Теперь я сижу за столом, и лица, которые я видел у мертвых, живьем проходят по улице. И все глядят на меня. На ком я теперь смогу снова жениться. И где мне отныне жить. Где отыщу себе сад, свежий и мягкий. Удаленный от этой пустыни, в которой сверкает реклама и трубные голоса твердят тебе: покупай. Соскребаю с пирога крохотные сладкие ягодки. Прикасаюсь губами к молоку. Струящемуся из крантика, стоит только поставить стакан и бросить монетку. Слизываю две соленых слезы, докативших до рта. Господи, не дай мне погибнуть. Безвестным и одиноким. Чтобы меня подобрали на улице. Заблудившегося в собственных снах. И никому не нужного положили на разделочный стол в морге больницы Белвью. Чтобы студенты практиковались на мне в бальзамировании. А то еще отправят на вскрытие в медицинскую школу. Просыпаешься, а из твоих сосудов уже настругали аптечных резинок. Или лежишь в общей куче на барже, влекомой по Ист-ривер. Придавленный сотнями чужих трупов. Через Хелл Гейт и дальше по проливу Лонг-Айленд. В компании разрозненных рук и ног, и ампутированных членов. Заключенные выроют нам могилу. И на гранитном кресте. Выбьют. Он Зовет Своих Чад По Имени. И придется мне завопить. Именем божиим клянусь, я Корнелиус Кристиан. Ни за что ни про что вдовец.
Мужчина, сидящий напротив за столиком, торопливо собирает свои богатейские блюдца с томатным пюре, резанной морковью, сосисками и соусами. Удаляется под взглядами других едоков. А Корнелиус ударяет кулаком по столу. Так что лязгают вилки с ножами. Мужчина бегом возвращается, прихватить мягкую шляпу. Из тех, какие носят олухи, полагающие, будто они вращаются в свете. Крепись, а то опять распсихуешься. И уже не сможешь сегодня заснуть. Грозя кулачонками громадному смутному серому стылому городу. Никогда не сбавляющему хода на время, достаточно долгое, чтобы его догнать. Каждое скоростное шоссе так и гудит круглые сутки. Подождите меня. Не слышат. Попробуй, пробегись по Бродвею, клянча у пешеходов приветствие. Или хотя бы улыбку хоть на одном лице. Здрасьте. Привет. Ты все же полегче. Не гони лошадей, после не остановишь. Когда они поскачут галопом. В те места, куда дядя однажды отправил на лето меня и братишку. Перепуганных досмерти, так что кровь шла у нас носом всю дорогу до Маунт-Киско. В большом громыхающем поезде.