Волшебство и трудолюбие
Шрифт:
Вечером я возвращаюсь из кинематографа по бульвару Капуцинок. Снова — легкомысленный шум, говор, смех. Парижане уже далеки от мысли о десантах и путчах. Никому и в голову не пришло бы, что ровно через полгода на этих бульварах разыграются кровавые события и ажаны будут тащить за ноги убитых ими алжирцев, а оставшиеся в живых будут в тюрьмах яростно бороться за свои права, объявляя голодовки, вызывая людоедскую ненависть поработителей и глубочайшее уважение всего остального мира.
Сворачиваю с бульваров, иду уже по пустынным переулкам центра. Вижу надпись на стене: «Алжир — нам, французский!» Эта надпись зачеркнута, и под ней другая: «Дерьмо ваше!»
Мысленно стараюсь представить себе, кто состязался в этих надписях. На углу улицы Мишодьер, между двух витрин, замазанных мелом, с надписью «Помещение сдается», — маленькая дверь.
«Француженки и французы! Помогите мне!» Месье де Голль! Вы галантный, как истинный француз! Вы всегда говорите и пишете: «Моя жена и я», как бы пропуская женщину вперед. «Француженки и французы!» — обращаетесь вы к гражданам своей страны, как бы тоже уступая дорогу женщине. Но почему же вы с таким же широким и галантным жестом открываете дорогу тем, что уже принесли столько крови и столько слез француженкам и французам и что вновь стоят уже на пороге вашей родной, милой Франции?
Об одном портрете Ван Гога
Тем, кто гостил во Франции в дни алжирского путча, самым безмятежным и спокойным местом казался Лувр. Я провела там много часов почти совсем одна, хотя по Лувру вообще бродят толпы туристов из разных государств. В отличие от наших музеев, где, кроме иностранцев, очень много русских, в Лувре редко услышишь французскую речь.
Судьба несколько раз сталкивала меня в Париже с одной четой туристов. Старая, как миф, американка, с искусственными челюстями, искусственным цветом лица, искусственными волосами, роскошно одетая в меха, и ее довольно молодой супруг попадались мне на протяжении нескольких дней. Я видела их возле собора Нотр-Дам, он фотографировал ее на паперти. Потом он снимал ее в Версале. Нимало не задумываясь о месте съемок, они устроились на фонтане Нептуна, где сгруппировались семь чудовищ с человеческими головами и конечностями рептилий. Когда старая леди вскарабкалась на край фонтана и, приняв непринужденную позу, заулыбалась в объектив, то она оказалась восьмой фигурой на фонтане. Это было чудовищно, но ее муж даже не обратил внимание на то, в какой компании он снимает свою миллионершу. Еще раз я видела его фотографирующим ее на фоне уходящих с площади Согласия танков Шермана. А сейчас они бродили по пустынному Лувру, и он снимал ее на фоне громадного полотна Мейсонье «Отступление Наполеона»: она шла перед серой лошадью императора. Потом она участвовала в «Снятии с креста» Тициана, потом на свадебном пире в «Кане Галилейской» Веронезе, и, наконец, американка решила поспорить в красоте с самой Джокондой. Я следила за ними и поражалась их бесцеремонности и примитивности их культурных потребностей. Их ничто не интересовало, кроме фотографий. Потом им, видно, надоело сниматься на фоне живописи, и они ушли вниз посниматься с Венерой Милосской или египетскими мумиями. А я осталась в почти безлюдных залах. При мне были письма моего деда, по которым следовало проследить для работы над книгой впечатления Сурикова от живописи мастеров Возрождения. То, что открывалось мне в этот час и чем я должна буду поделиться с моим читателем. Сейчас мой мозг и сердце занимали суждения Сурикова о живописи, его пристальное внимание, тщательное изучение колористических и композиционных задач, его преклонение перед Тинторетто, Тицианом и Веронезе, его сдержанность в отношении к Леонардо да Винчи. Все оживало передо мной, переходя из строчек письма в чисто зрительные ощущения. Эти ощущения помогали мне еще отчетливей вникать в характер и сущность требований Сурикова к собственному творчеству и к каждому произведению, которое он видел впервые. Я переходила с его письмами от полотен Веласкеса к Мурильо, от Мурильо к Веронезе, от Веронезе к Тициану, и каждое его замечание и восхищение, а порой метко брошенное по-сибирски острое словцо открывали мне все новые особенности его собственного творчества…
Из Лувра обычно все идут через Тюильрийский парк в павильон, где находится собрание картин французских импрессионистов. Туда меня влекло воспоминание об отце Петре Петровиче, который смолоду любил и высоко оценивал
И вот снова перед глазами моими Франция в изображении импрессионистов. Свежие, словно вчера написанные, полные поэзии пейзажи Писсарро, Клода Моне, Будена, Сислея, эти улицы Аржантейля, лодки в Плезансе, плотомойня на Сене, дилижанс в дождливый день в Лувенсьене. Я хожу и смотрю на эти смелые по цветовым решениям и по форме полотна, и думается мне, что, пожалуй, сейчас нет во Франции ничего новее этого искусства, особенно когда побываешь на последней выставке современных живописцев в Большом дворце Елисейских Полей. Даже поиски новых форм на полотнах современных художников не достигают цели, если поставить их рядом с Ван Гогом, Гогеном или Матиссом. Ничего новее французы не придумали. А ведь это было около шестидесяти лет тому назад!..
Ван Гог. Останавливаюсь перед его автопортретом с зелеными глазами, живописью, разложенной на серо-голубые и зеленые длинные мазочки. И в памяти моей встает один из интересных эпизодов жизни моего отца. Это было в лето, предшествующее парижской зиме, когда мы жили возле Бельфорского льва. Мы путешествовали всей семьей на юге Франции. Рано утром мать моя проснулась в вагоне. Поезд стоял. Мама отодвинула зеленую шторку окна и увидела станционную надпись: «Арль». Она разбудила отца:
— Вылезем?
Узнали, сколько поезд будет стоять, и решили — успеем. Мы с моим младшим братом были удобными детьми, вроде складных перочинных ножей, — умели моментально переноситься в любую обстановку. Через десять минут мы уже стояли на платформе одетые, украдкой позевывая на свежем провансальском ветру, и стерегли чемоданы.
И вот в течение нескольких дней родители мои, таская нас за собой, обходили все места, где работал Ван Гог. Они побывали в «Ночном кафе», в «Бильярдной», на всех улицах Арля, где Ван Гог писал городские пейзажи, видели стариков на скамеечках под пальмами, задумчиво созерцавших жизнь вокруг, видели арлезианок с черными наколками на прическах и белыми накидками и даже зашли в лавочку, где Ван Гог покупал краски. Хозяин был все тот же. И когда Петр Петрович спросил у него, помнит ли он Ван Гога, он ответил, что, конечно, помнит и что у него остался даже один портрет Ван Гога, оставленный в залог за взятые краски вместо денег.
— Вон там, на чердаке, лежит у меня этот портрет. Жаль, что он испорчен, прорван, а то бы я мог продать его за сто франков, — жаловался старик.
Отец попросил его показать этот портрет. Старик неохотно согласился: лень было лезть на чердак. Вскоре он притащил маленький портрет ребенка, написанный в голубоватых тонах. Щека девочки была прорвана на портрете. Видно, автор сам, уже в состоянии невменяемости, пытался прибить портрет прямо к стене через холст. Отец долго смотрел на портрет, а потом попросил хозяина одолжить ему этот портрет на один вечер. Хозяин согласился, думая, что русский художник хочет сделать копию с одной из последних вещей Ван Гога. И вот родители мои унесли портрет к себе в номер гостиницы, и за один вечер мама заштуковала дырку в холсте, а отец реставрировал его так точно, что никаких следов от дырки не осталось. На следующий день они вернули полотно хозяину.
— Ну вот, месье, — сказал Петр Петрович, — теперь вы можете продать эту вещь в Париже по крайней мере за десять тысяч франков!
Хозяин был сражен этой удивительной простотой и щедростью молодого русского художника…
Я хожу по галерее и думаю, что, может быть, где-то в Париже, в частном собрании, висит портрет девочки работы Ван Гога, заштопанный руками дочери Сурикова и отреставрированный молодым Кончаловским.
Я был бы полковником