Вопреки искусству
Шрифт:
«Нам нужно все изменить», — сказала она.
Мы сели на велосипеды и поехали смотреть дом Карен Бликсен на Страндвейен, большой белый дом и розарий, красные и желтые цветы карабкались вверх по белой стене, почти закрывая окна своими жесткими листьями. За домом еще один сад, скорее парк со множеством тропинок. Буки, осины, ясени, березы и каштаны, огород и небольшой пруд с рыбами, на деревьях висели скворечники, чтобы никто не потревожил наседок. Небольшой холмик под одним из деревьев — могила Карен Бликсен. Здесь, в этом доме, в кабинете, она сидела за столом, на стуле из кедра, возле бюро красного дерева, под столом лежал африканский ковер, а на окнах висели длинные, до пола, плотные шторы. Писательница будто бы хотела продлить себе жизнь. Она заворачивалась в штору, обматывала ею ноги и талию, грудь и живот, оборачивала ткань вокруг шеи, прикрывала бело-желтой шторой рот, нос и глаза, наматывала ее на голову, как тюрбан, так что лицо облачалось в новый устрашающий наряд, он привязывал ее к столу словно цветок к подпорке. Она сидела за столом, завернувшись в желтую штору, напоминавшую цветочные лепестки. Мы снова проехали
Я прочел все книги Поля Борума и Ингер Кристенсен и множество книг Клауса Хоека. Я читал Серена Улрика Томсена и Микаэля Струнге, Ф. П. Джэка и Пию Тафдруп, я прочел Терье Драгсета, и поэзия изменила мой язык, мне захотелось писать романы словно стихи. Мне хотелось так много, а умел я так мало. Однажды в начале апреля Линда села за мой письменный стол. Она тепло оделась, а на голове у нее была шапка, словно Линда собралась в дальнюю дорогу. Похоже, она нервничала. Она переезжает, подумал я, она нашла квартиру. «Эта твоя книга, — начала Линда, — твоя дурацкая книжка, там все неправильно и сплошное вранье, ты постоянно лжешь и передергиваешь факты! Твоя книга — подделка! — закричала она. — Когда я ее читаю, мне делается плохо, и это все ты виноват, — прошипела она, — перепиши ее заново! Я требую, — сказала она, — требую, чтобы ты все переписал, чтобы все было правильно, без вранья, по-настоящему». — «Мы же договорились, что ты не будешь рыться в моих бумагах», — сказал я. «Плевать мне на договор, — ответила она, — ты пишешь обо мне, значит, это моя книга, я тебе отдала ее, поэтому написать ее ты должен правильно. Это же важно, неужели тебе не ясно?» — кричала она. «Это роман», — сказал я. «Я не идиотка! Я прекрасно знаю, что это роман, но ты пишешь неправду, роман твой — фальшивка! В нем я глупее, чем в жизни, слабее, чем в жизни! Я в нем ненастоящая, мы оба ненастоящие, хуже, чем на самом деле, а если б это был хороший роман, ты бы сделал нас лучше!»
Лучи солнца осветили ее лицо. Вытащив из сумки темные очки, она надела их и проговорила: «Ты меня не знаешь».
«Я никогда ни с кем не встречалась. У меня не было парня, я никогда никого не любила. Я всегда была одна, — сказала она, — но я не хотела оставаться одна, мне хотелось, чтобы у меня появился парень, хотелось встречаться с кем-нибудь. Может, я хотела этого слишком сильно, мне так и не встретился тот, кого я любила бы больше себя, полюбила бы настолько, что захотела быть с ним. Я тебе все это рассказываю, потому что я переезжаю. Когда ты появился вдруг на пороге, мне показалось, что мы с тобой похожи. И я подумала — почему бы не попытаться, не дать тебе шанс. Мне казалось, что мы подходим друг другу, но я больше не могу здесь жить, если ты так пишешь, ты разрушаешь все, что касается нас». Она прижала указательный палец к нижней губе. И в этот миг я представил, как она встанет и выйдет из комнаты. Я вскочил и хотел броситься к ней, удержать ее. Мне хотелось обнять ее, заняться с ней любовью, хотелось жить вместе с ней. Я на все был готов, чтобы удержать ее, но я лишь стоял столбом, не в силах шевельнуть рукой. Руки мои будто парализовало от какой-то странной уверенности: она должна уехать, так надо. В моем романе я уже написал об этом: она быстро выходит из комнаты, а я стою, не в силах шевельнуть рукой.
Я остался один в комнате номер 452, и тесная комнатка оказалась вдруг слишком просторной, мне было плохо там, я хотел переселиться в другую комнату, в другой корпус, на другой этаж, но у меня не получилось, и я остался жить в ней. Год назад я ездил в Данию с лекциями, тогда на Центральном вокзале в Копенгагене я сел в электричку до Рёдовре, а когда вышел из нее, то никак не мог вспомнить, куда свернуть — направо или налево. Потом я все же отыскал подземный переход к корпусам общежитий, выстроившимся за торговым центром. В каком же корпусе я жил? Я побродил по Ребек Сёпарку и в конце концов отыскал и блок, и комнату номер 452. Кто-то, видимо, колотил по двери ногами и сильно ее покорежил. Я долго стоял и смотрел на разбитую дверь, но ее вид не вызвал у меня никаких чувств —
Роман издали спустя два года, в сентябре, мне прислали книги по почте. Я переписывал его четыре раза, перепечатывал на машинке, страницу за страницей. Я написал больше тысячи страниц, вычеркивал и дополнял, исправлял и переписывал. Ни над одной книгой я не работал больше, чем над этой. Первый экземпляр — я забрал его на почте в Рёдовре. Развернув бумагу, я положил книгу в карман, сел в электричку до Копенгагена и побрел по городу с книгой в кармане. Я стал писателем. Нет, писателем я еще не был, но, гуляя по Копенгагену, я говорил себе, что я писатель, доказательство этого лежало у меня в кармане, мой роман, конечно же, это ничего не доказывало, но в тот день, в первый день с первой книгой в кармане, я был писателем.
Я шатался по Копенгагену и вел себя, как полагается писателю, как, по моему мнению, ведут себя писатели. По вечерам я сидел в кафе «Дан Турелль», пил пиво и курил, потом шел в кафе «Соммерско», после — в бар «Бо би», а оттуда уходил в бар «У Энди», где просиживал до закрытия, ночь за ночью, утро за утром. Пришло время возвращаться домой. Я доехал на автобусе до Рёдовре, сложил свои пожитки в две коробки и отправил их поездом в Берген.
Я переехал из Рёдовре к Эли, в квартиру на Киркегатен. Всего несколько дней назад у меня почти ничего не было, а теперь вдруг появилось почти всё — большая гостиная, а в ней обеденный стол и шесть стульев, два дивана и журнальный столик, лампы и книжная полка. У нас была просторная спальня с большой двуспальной кроватью и белым ковром с длинным ворсом. У нас была посудомоечная машинка, холодильник и совершенно новая плита, а из кухонного окна открывался вид на город и море. Из спальни была дверь в мой маленький кабинет. Там я часами просиживал в полудреме. Там я просиживал часами, и у меня ничего не выходило, ни единственной приличной страницы, ни одного нормального предложения, я не мог подобрать верных слов, они просто не шли мне на ум. Я прожил на Киркегатен всего несколько дней, и моя работа остановилась, писать я больше не мог. Я придумывал всяческие уловки: брал записные книжки в кафе, пытался писать в других местах, просыпался ночью и старался писать по ночам и по утрам, выпивал бутылку вина или самогона, писал пьяным или с похмелья, устраивался в гостиной или на кухне, но слов подобрать не мог, предложения получались скверными, ненужными, и под конец я сдался. Писать я не мог. Я перестал быть писателем.
Не зная, куда себя деть, я сидел за письменным столом и дожидался, когда Эли вернется из магазина одежды, где тогда работала. Мы вместе ужинали, а по вечерам смотрели телевизор или ложились пораньше спать. Однажды утром в воскресенье мы лежали в кровати, не зная, чем заняться, не понимая, куда себя деть, было совершенно обычное декабрьское воскресенье, незадолго до Рождества, мы тогда подумывали пожениться. Шел снег, белый, нежный, он накрывал город, и казалось, что улицы и дома вот-вот исчезнут под белым снежным ковром. Лежа в кровати, мы смотрели на снежинки, падавшие на подоконник и засыпавшие стекло, и кто-то из нас, не помню кто, но один из нас, должно быть, сказал: «Так больше нельзя».
Я встал и оделся. Мы не ссорились и ни в чем друг дружку не обвиняли. Мы обнялись и решили, что я заеду на неделе и заберу вещи, а мой отец договорится на фабрике насчет фургончика, и я перевезу вещи с Киркегатен на Островную улицу. А потом я прикрыл за собой дверь, спустился по лестнице с пятого этажа и, повернув налево, побрел по снегу к улице Амалии Скрам, а оттуда до дома моих родителей на Островной улице.
Не знаю точно, когда наступает старость, когда она врывается к нам, но в определенный момент мы утрачиваем способность определять собственный возраст, становясь с годами все моложе и моложе. Иногда мы сразу обретаем несколько возрастов, нам одновременно девятнадцать, тридцать и пятьдесят семь, для нас теперь существует множество возрастов, мы незаметно переходим от правды к выдумке, мы выдумываем возраст, имя, кто мы такие и кем хотим быть.
Так много возможностей, так много имен и мест, мы насобирали их, но утратили былую зоркость и не можем рассортировать так же просто, как раньше. Мы проживаем одну жизнь, за ней — другую, а за ней — еще одну, и будто веря в переселение душ, констатируем, что в новую жизнь забрали кое-что из прежних — лица и имена, а больше ничего не помним.
Мы начинаем новую жизнь, в новой комнате с новым адресом, без родителей и возлюбленных. Бывает, что с тобой рядом живет ребенок, подросток. Очень скоро она повзрослеет. Очень скоро она уедет отсюда, и ты окончательно потеряешь себя.
Я переезжаю туда, где никогда прежде не бывал.
Я переезжаю домой.
Новая книга. Незнакомое место.
Новая книга. Новый дом, как всегда, непригодный для жилья.
Я еду домой в место, где я никогда прежде не бывал.
Ты особенно чувствуешь себя чужим, когда ты дома.
У меня женская фигура; фартук, женская одежда, парик и тушь для ресниц. От отца мне достались одежда и вещи матери.