Вопреки искусству
Шрифт:
В апреле начались настоящая весна и осень.
В апреле из земли проклюнулись ростки, прилетели птицы, трясогузки, синицы и дрозды, прилетели фазаны и черные дрозды, прилетела сова, хотя прежде ее здесь не бывало.
В апреле птицы разобрали себе деревья. Прилетели голуби, прилетели воробьи, появились дятлы и мрачные сойки. По ночам мы не могли уснуть, и по утрам сна не было, наступило безумие, весеннее безумие, и заполнило своими криками день и ночь.
Сова поселилась на буковом дереве под
Я вернулся домой, на Островную улицу, в мою бывшую детскую. Агнета купила старый дом на Аскэе и поселилась там с двумя дочками. Такого жаркого лета не было давно, много лет, оно раскинуло свои ветви в весну и осень, растопырило их повсюду, вот снежинками на них белеют цветы, а спустя мгновение уже висят спелые яблоки.
Лето промелькнуло настолько быстро, что мы не поверили собственным глазам. Наверное, мы закрыли их, закрыли глаза, а когда вновь открыли их, то осень с весной уже миновали, мы потеряли лето.
В сентябре Агнета отмечала свой день рождения в доме на Аскэе с двумя детьми и двумя мужчинами. Мы накрыли стол в саду, жарили сосиски и мясо, ели торт с сорока одной свечкой, они проваливались в крем, они покрыли торт сплошь. С силой выдохнув, Агнета разом задула свечи. Нехорошее предзнаменование, пугающее зрелище.
В сентябре у мамы выпали волосы.
«Увядание — это определяющий момент в бытии розы».
В сентябре листья начали опадать. Высосав из цветов сок, пчелы покинули розы и рододендроны, и цветы опустели. Лепесток за лепестком цветы опали, и остались только чашелистики, тонкой кожурой повисшие на цветочных подпорках. Забросив цветы, пчелы накинулись на сливовые деревья, сотни желтых насекомых облепили ягоды, они прокусывали кожицу, высасывали сливовый сок и возвращались в ульи, бело-голубыми рядами выстроившиеся на соседском участке.
По ночам до нас доносилось жужжание пчел — так гудят электрические провода, издавая резкий недобрый гул, который не давал нам заснуть, будто ночь захотела лишить нас сна.
Сентябрь: невозможно было заснуть. Иногда по ночам я слышал мамины крики. Лежа в постели, она громко вскрикивала. Спала она, нет, не знаю, возможно, она видела ожидавшее ее.
По утрам она сидела на лестнице, в самом низу, и курила. Просочившись сквозь ее тело, табачный дым поднимался вверх и заполнял спальни, где мы, оцепеневшие от страха, не могли заснуть.
Она должна была бросить курить, мы пытались ее заставить. Она ходила с антиникотиновым пластырем на груди, но все равно тайком курила. Запах табака был в туалете и подвале, а когда мама выкуривала сигарету, то походка ее становилась нетвердой. Порой она ошибалась дверью или садилась на стул, которого не было, и тогда мы находили ее на полу, ничего страшного, говорила она.
Она курила тайком, ей снова было четырнадцать или пятнадцать, а мы были ее родителями. Время начало обратный отсчет сквозь нее, она молодела с каждым месяцем, и вскоре
В декабре, прямо перед Рождеством, я переехал в квартиру на площади Дании. Квартира располагалась в домике завхоза на принадлежащей фабрике территории и состояла из двух комнат и кухни. Обставить ее толком у меня не получилось, у меня вообще ничего не получалось, я лежал на матрасе, брошенном на пол, и пил из картонной коробки вино, утром, днем и вечером.
Я пытался писать, но не мог. Я хотел написать о матери, но у меня не получалось.
Не получается и сейчас. Я хочу написать о том, как мама умерла, но не могу. Впервые в жизни я чувствую четкую и непреодолимую границу, я не могу ее нарушить, не хочу. Я не подозревал о ее наличии, пока не написал «Вскоре нам предстояло начать менять ей пеленки». На этой фразе все остановилось, речь замерла, мне пришлось встать из-за стола и закурить сигарету, я был на грани срыва.
Я лежу в вагончике возле дома на Аскэе. Лежа на койке, я разглядываю окна дома, там горит свет, это свет ламп, которые достались мне от матери. Я расставил лампы в гостиной, в спальне и кабинете, на столе. В «Нежеланном несчастье», книге о матери, Петер Хандке написал: «Писательство мне не помогает». Его мать покончила с собой в возрасте пятидесяти одного года, а книга заканчивается следующими словами: «Позже я напишу об этом подробнее». Но Петер Хандке так и не написал.
В феврале маму положили в больницу в Хаукеланде. В палату поставили вторую кровать — днем на ней лежал мой отец, а ночью я. Мы по очереди лежали рядом с ней. Она умерла в апреле. Почти два месяца не было ни дня, ни ночи, чтобы кто-то из нас не находился возле нее. Я приходил в палату, отец уходил домой, утром он возвращался, я уходил. Но именно в день ее смерти я ушел чуть пораньше, не дождавшись отца. Почему так вышло, я не помню, но отец пришел через полчаса после моего ухода. В эти полчаса она и умерла. Она умерла в одиночестве.
Дом на Аскэе решено продать.
Когда в каком-то месте с тобой происходит череда несчастий, то порой к этому месту привязываешься сильнее, чем к другим, тяжесть этого счастья навыворот может приковать тебя к этому дому крепче, чем к другим, и тебе вдруг не захочется переезжать. С первого дня в доме на Аскэе мне хотелось немедленно убраться отсюда, а сейчас, спустя много лет, когда нужно переезжать, когда я наконец могу переехать в другое место, мне не хочется. Я не хочу переезжать.
Переезжая, мы не можем не думать о смерти, это неизбежно, мы переезжаем в последний раз в жизни. Больше нам это не по силам, однако этот последний переезд тоже оказывается не последним, теперь мы возвращаемся туда, откуда вышли. Я вырос на одиннадцатом этаже, и можно, наверное, сказать, что я никогда и не уезжал, а просто спускался ниже — жил на пятом, на четвертом, на первом этаже, а эти строчки я пишу в подвале. Подвал мой находится на Островной улице, примерно в пятистах метрах от Стрелковой, где я вырос. Я сижу в гостиной в цоколе, в двух метрах под землей, в толще земли, под газоном, я вижу его из подвального окна — под потолком небольшое окошко, обращенное прямо на низкую стенку вокруг садика перед домом.