Ворон белый. История живых существ
Шрифт:
Странно, что слух наш миновал шум боя. Допустим, крики людей и предсмертное их срамословие на расстоянии нескольких километров лес поглотил, но оружейная пальба?.. Ее–то мы должны были услышать в тиши онемевшего с перепугу тридевятого царства. Брахман предупреждал, что огнестрельный инструмент в этой охоте нам не поможет, однако выстрелить хоть пару раз здесь кто–нибудь наверняка успел… Своими соображениями я поделился с Князем. Он тоже недоумевал, поскольку даже видел стреляные гильзы. Предположил: возможно, вздыбленное заросшими холмами, пересеченное глубокими оврагами пространство как–то особенно распределяло и гасило звук. Возможно, деревья в страхе сами всасывали, как панель из пробки, каждый шорох, чтобы сплоченней чувствовать себя в тиши и ближе быть друг к другу своею деревянною душой. Возможно… все, что угодно, с учетом неведомой природы Зверя, за которым явились сюда те, кто так беззвучно нашумел.
–
– Что ж, утешься. – Князь внимательно смотрел по сторонам. – Твой предсмертный вой соотечественники не услышат.
И тут Брахман вновь замер. Впереди, вверх по склону лощины, стоял огромный дуб. Я пригляделся: ствол его был изборожден свежими царапинами, продравшими толстенную кору до светлой древесины.
– Вот он, – чуть слышно прошептал Брахман.
И Желтый Зверь возник.
Мгновение назад его здесь не было – и вдруг он есть. Как описать его? Ничего подобного не отыскать и в нашем с Нестором атласе, а там чего только ни увидишь. Мать–Ольха права: для отражения кошмара из делирия нет в арсенале разума ни сил, ни средств. Зеркало ума мутнеет, воля гаснет, сознание течет и оплывает, словно тающий пломбир… Сгусток ужаса величиной во всю Вселенную мерцал пред нами на вершине склона, умещаясь в песочного цвета гибком, крепком, быстром теле размером с княжеский рыдван. Нет, пожалуй, меньше. Именно так: мерцал – не изменяя естества, он, как Протей, все время ускользал из образа, будто все лики страхов послойно собрались в один бутон и, раскрываясь, проступали друг за другом лепестками обморочных видений. Возможно, именно это качество несчастный Цезарь Нострадамус некогда поэтично нарек черным пламенем гривы.
Признаться, я впервые воочию наблюдал столь буквально сбывающееся пророчество. Можно ли считать это везением? Не знаю. Видит Бог – не знаю.
Одихмантий выстрелил – бабах! Не целясь толком, торопливо, выстрелил и я – из двух стволов, как лох последний, как кулема. Отдачу «магнум» выписал что надо, похоже, я ушиб плечо. Князь, умница, бывалый зверолов, не торопился, выжидал, хотел, наверное, понять, где же у этой гадины слабинка. Еще – Рыбак… Производя паскудный, мерзкий свисторев, он крутил и крутил на своем череполоме ручку.
Желтый Зверь меж тем стоял на месте, чешуйчатый хвост с шуршанием змеился по земле – и вдруг его, страшилища, не стало. Он исчез – просто выпал из глаза, как сор, как горькая слеза. Одихмантий чертыхнулся; Князь, подняв карабин, присел у толстого ствола, словно по–прежнему считал, будто добыча не он, а тот, мерцающий черным пламенем гривы, и надо стараться его не спугнуть; Рыбак заволновался, озираясь, гадкий звук его трубы, ноющей, как больной зуб, взмыл в небеса, угрожая приличного размера ангелам. Тут белый ворон гаркнул, разгоняя морок, и мы увидели: Желтый Зверь, щетиня иглы, обсыпавшие по краям его поганую ощеренную морду, все там же, где и был. Подобно призраку, без следа рассеявшись, он вновь во всей своей пугающей телесности возник. И в этот миг – я не поверил – Брахман, наш жрец, наш провожатый, твердым шагом направился вперед, к нему. Вот так затея! Самого меня едва держали ноги…
Признаться, как только я увидел Зверя, мне показалось, что пространство как–то изменилось, приобрело иное качество – так слепой, должно быть, чувствует чередование тени и света, сменяющих друг друга на его пути, – однако более сокрушительные треволнения затмили этот мимолетный отклик чувств. Теперь же я снова ощутил каким–то потаенным, резервным органом, что мы переступили грань и оказались в пределах некоего перерожденного пространства – на вид ничто не прибавилось и не исчезло, мир в его пределах оставался вроде бы все тот же, но в чем–то все–таки уже не тот. Хотя бы потому, что тут был Желтый Зверь – возможно, причина и источник всей метаморфозы. Брахман, полагаю, понимал ситуацию лучше и действовал сообразно правилам этого зачарованного места.
Он приблизился к Желтому Зверю шагов до шести (Рыбак, забыв о своей трубе, от которой, как и от наших ружей, не было никакого толка, не отставал от Брахмана, готовый отдать за полковника живот, если не выйдет из супостата выбить душу) и, не сводя с чудища глаз, словно магнетизируя его, махнул нам понизу рукой, дескать, подтягивайся, братва. Какая доблесть! Беспримерно! Былина! Богатырская застава! Стараясь не упускать боковым зрением из вида Брахмана, Рыбака и Зверя, я огляделся. Князь встал из–за ствола и с карабином наготове осторожно, хоть и вполне решительно пошел на зов. Подчистив свой запас проклятий, Мать–Ольха тоже шагнула вперед – осанка ее была гордой, лицо тревожным, а глаза пылали так, как в те минуты, когда она намеревалась казнить очередного обормота за то, что тот преступно не оценил какое–нибудь из выстраданных
Словно исполняя ритуал, как в нашей банной мистерии, где каждому отведена особенная роль, мы, не сговариваясь, встали полукругом перед Желтым Зверем. Встали в опасной близости: до любого из нас ему – один подскок. Удивительно, то ли Брахман своей контрмагией и чародейским магнетизмом отчасти рассвирепил выродка, то ли наше нерушимое единство в тяжелый час укрепило мою волю, но чудовищный посланец уже не мог лишить меня рассудка одним своим видом. Похоже, ситуация обретала какие–то правила, существо которых я пока не понимал, но уже само подозрение о возможной предсказуемости действия давало ощущение, что финал все–таки будет определен замыслом, а не произволом. И тем не менее… И тем не менее холодный пот пробивал меня перед глыбой чудовища, от которого, действительно, отвращал не ужас смерти, а кошмарное ощущение вступления в права иного, того иного, в котором никому из нас и ничему из нашего уже не будет места. И вестником этого иного был он – воплощенный экзистенциальный ужас нашей ничтожности перед чудовищной громадой равнодушного мироздания. Я трепетал, что тут скрывать. Я ведь не Князь и уж тем более не Мать–Ольха, закаленная в борьбе с мужским миропорядком… Пред ним нельзя было не трепетать. Но в этом трепете был новый обертон, диктуемый, возможно, правилами замысла. Я говорю о забытом детском страхе: сейчас строгий учитель вызовет меня к доске, а я не знаю даже, что задавали на дом.
Мы стояли. Желтый Зверь, излучая волны неусмиряемой гибельной дрожи, проницал нас стылым взглядом. Сцена затягивалась, хоть я и не чувствовал биения времени в себе. Неплохо, конечно, если б, глупо начавшись, все так же и закончилось – нелепым пшиком, ничем, затянувшейся паузой, – ведь так страшен, до онемения страшен следующий шаг… Однако же чего мы ждем? Я посмотрел с надеждой на Брахмана и понял: жрец оставил нас – так он и прежде исчезал, бывало, в минуты, когда стая нуждалась в его мудром участии – на диспуте, на коллективном действе, на «внеочередном застолье». Но тогда он исчезал, попросту на встречу не являясь, хотя накануне и был уговор, а теперь… Не то чтобы он покинул нас, бросил в беде, не вышел на вызов соперника, нет, он просто сделал вид, что хоть он и здесь, но внутренне сию секунду занят, тем самым уступая поле битвы другому поединщику. Возможно, так было нужно и это часть сценического замысла – час его торжества попросту не пробил, о чем заранее, конечно, совсем не обязательно ставить нас в известность, – пусть первым удачу и славу стяжает другой.
Разумеется, в бой кинулся Рыбак, ответственный за безопасность стаи.
То есть кинулся – неверно сказано. Буквально дело обстояло так: я уловил решительный порыв – более внутренний, чем внешний, – но сам Рыбак остался неподвижен; только взгляд Зверя теперь был адресован именно ему и неотрывно давил его тяжелым леденящим ожиданием. Мне показалось, запахло корюшкой или чем–то похожим… Словом, определенно дохнуло запахом пучины. Происходящее напоминало странный диалог, молчаливый спор, в случае Рыбака – немую перебранку. Наш брат сбивался, жевал губами, судорога пробегала по его лицу, но ответный взор его был исполнен самой лютой ярости. Нет сомнений, он вошел в черно–белый режим и был готов убивать… Мне показалось, так продолжалось миг, хотя могло и больше (я говорил уже, что время отпустило нас, разжало хватку), как вдруг Рыбак, уронив к ногам изделие Кулибы, сорвал с ремня штык–нож и с криком: «Дембель неизбежен!» – перехватив рукоять двумя руками, снизу вверх вонзил клинок себе в горло по гарду, как в мясные ножны. И захрипел, и упал навзничь, и раскинул руки, и спазмы сжали, выгнули, тряхнули его большое тело, и пальцы заскребли сырую землю, и… Наш брат умер, его последний хрип, слившись со скорбным криком белого ворона, унесся к зеленым кронам, славя наш беззаветный путь.
Я посмотрел на Зверя: все три его глаза не оживляли ни азарт, ни сострадание, ни любопытство. Там были лишь тоска бессмертия и томление сытого духа. Жаркая бомба взорвалась во мне, ударив кровью изнутри в зрачки. И Зверь почуял… Услышав грозный рык, я бросился на оскалившийся, вздыбивший шипы рыловорот, не отдавая себе отчета в том, что за спиной у меня – одно укулуле. И тут же парализующий трехокий взгляд насадил то, что миг назад было мной, на кол безвозвратной медленной смерти. И я все понял.