Ворон белый. История живых существ
Шрифт:
«Ты тоже шел издалека, чтобы найти меня?» – «Да». – «И не боялся?» – «Боялся. Но путь стаи вел меня. Он – наша правда». – «Когда живешь жизнью Земли, ее дыханием и ритмом, тогда приходят покой и правда, а с ними – свобода, выносливость и вера». Это говорил во мне со мною Желтый Зверь, который больше не казался до дрожи жутким, до онемения чужим, но был теперь просто могучим и даже заслуживающим восхищения своим величием и совершенством музыкальным шкафом. Красивым, полированным, благородного дерева шкафом. Безжизненным, но хитроумно начиненным. За его огромной, застекленной свинцовым стеклом, украшенным узорной алмазной гранью, дверцей видны были валы и диски с насечками, цепляющими многорядные, громовые и сладкоголосые, язычки, – и не один вал, не два диска, а столько, что шкаф мог бы исполнить прихотливую симфонию. «Я так и думал, так и жил, – ответил я в себе – ему. – Стремился не соперничать с Творцом, а претворять с Ним вместе замысел, прислушиваясь к изначальной ноте, чтобы случайно не слажать, не осквернить тональность и тоже сделать красоту…» – «Все уже создано, и в этом рае просто нужно было
Так я умер.
Но история на этом не кончается: во–первых, взмыв над землей, я с удивлением узнал, что это не первая моя смерть, а во–вторых, хоть я и умер, я должен завершить рассказ, пусть даже из–за гибельной черты, из–за порога вечного безмолвия.
Что я увидел, воспарив? Внизу, подо мной, был круг, заметно отличавшийся от остального леса даже цветом воздуха, по иному преломляющего свет, – он выглядел слегка сиреневым (возможно, новому моему зрению доступны стали ранее недосягаемые спектры) и, как знать, быть может, за его пределы даже звук не выходил. Значит, я не ошибся: там, внизу, мы действительно оказались в пространстве, выделенном из реальности под некий полигон, и это заставляло нас следовать предписанным этим пространством законам, в частности, выходить на поединок по очереди, а не наваливаться скопом на одного, пусть силой всех нас и превосходящего. Глупо, конечно. Но благородно. И потом сам поединок скорее походил на слушание в суде по делам минувших дней при весьма странном судии, не брезгующим маскарадом. К тому же приговор определенно был вынесен заранее.
В центре арены находился Желтый Зверь, величественный и могучий, страшный своей мощью, как разгневанная земля. Полукольцом перед ним, среди деревьев, виднелись семь малышей. И восьмой, не видный остальным седой малыш стоял за гранью, на рубеже сиреневого круга, не заходя в него. Он раскинул в стороны руки и возносил обрамленное белым волосом лицо к небу – словно бы ко мне, но не ко мне…
Видно было плохо: картину застила листва. Я спустился. Мое тело и тело Рыбака лежали бездыханными. В горле одного торчал штык–нож, другое тело – мое – заиндевело, в груди зияли три убийственные раны – следы удара ледяных когтей… Зверь словно бы немного сник, спал с тела, теперь с ним в поединок вступила Мать–Ольха. Вокруг, чужой в этом лесу, разливался аромат неведомого мне цветка, густой, волнующий и, как мне отчего–то показалось, ядовитый – определенно перед Матерью–Ольхой Зверь явился царственным, но гибельным растением. Она была бледна и прекрасна, как валькирия, однако… лицо ее окутывала горькая печаль. И – о Боже! – она плакала. Я впервые это видел: Мать–Ольха плакала тихо, как сыр. Похоже, суровые законы мужского мира, не ставящие, как ей порою мнилось, ее ни в грош, оказались не столь ужасными в сравнении… Интересно, в сравнении с какими именно законами ароматного края зеленой страны, где царит божественная флора? Я знал: ее участь, как и судьба остальных, предрешена, но ведь и Желтый Зверь сдавал, взгляд его тускнел от жертвы к жертве – огонь неправоты (или заступничество серафима) язвил его чудовищное сердце.
Между тем внимание мое рассеивалось, мне все труднее давались попытки собрать его в пучок – что делать, после смерти моя связь с этим светом истончалась. Поэтому о дальнейшем бегло, без подробностей. Даже мертвому мне доставляла боль смерть братьев, свидетелем которой я добровольно оставался.
Мать–Ольху, подобно дриаде, Зверь породнил с ближайшим дубом – там, в расщепленном комле, как раз нашлось дупло. Похоже, разговор у них вышел резкий, и Мать–Ольха, не стесняясь в выражениях, высказалась ярко, как могла. Там, в лоне древа, было тесно – наружу из щели сочилась кровь.
С Одихмантием, принявшим смену, вышло интересно. Не знаю, в каком виде предстал пред ним судьею Зверь, но, не сгоняя с посеревшего лица улыбку отчаяния, он надменно ответил перед ним за прожитую жизнь, после чего, коротко вспыхнув, мелькнул как огонек фонарика, как финальный хлопок газовой горелки – и его не стало. Быть может, здешний полигон открыл ему возможность для вылета в трубу, и Одихмантий ее не упустил? Не знаю. Уход его, как и смерть предыдущих братьев, белый ворон, сидящий на исполосованном когтями дубе, породненном с Матерью–Ольхой, отметил печальным криком.
На удивление долго держался Нестор – я не ожидал. Не думаю, что ему удалось поморочить вразумляющего так, как он порой дурачил нас, но глаза его блестели бесстрашно и озорно – никакой деликатности и осторожности, столь свойственных ему в общении с малознакомыми людьми и животными. Кого он видел перед собой – саму великую Историю? Как знать. А Зверь уже терял уверенность и равновесие, уже переминался, тяготясь своим судейством и палачеством… Борода Нестора, заплетенная в походную косу и заткнутая за пояс, потрескивала от скопившегося в ней заряда, порожденного ищущим выхода гневом. После тяжбы с нашим летописцем Желтый Зверь поблек и выглядел потрепанным. А умер Нестор легко: взгляд его срезанной головы остался светел, в открытых глазах не было ни страдания, ни мольбы, ни страха.
У меня, когда я вышел на поединок с роковым вестником и нежданно оказался перед музыкальным шкафом, не хватило ни остроты реакции, ни силы духа, чтобы в ответ на зверское «иди» сказать свое бестрепетное «сам иди». Так убедительно сказать, чтобы шкаф со всем своим бренчащим барахлом пошел. У Князя это едва не получилось – своя смерть была ему не страшна, а чужую кто ж ему отдаст, – Зверь дрогнул, наш вожак этого Протея, явившегося перед ним уж точно не цветком и не буфетом с музыкой, метким выстрелом подбил. Внешнего движения не было, но как я внутри себя снял с плеча укулеле, чтобы спеть про мир, который я хотел бы сохранить, свои сирвенты, так Князь, похоже, в пылу внутреннего спора с преображенным черт знает во что чудовищем вскинул карабин и метко, с шести шагов, всадил куда надо сердитую пулю. Я видел: глаз Зверя, тот, третий, что сидел на хоботке, разлетелся, брызнул, как помидор под молотком. Раненая тварь сожгла Князя горячей лапой в уголь.
Ну а Брахман врага прикончил. Я толком и не понял как. В отличие от нас, он вел свой бой не столб столбом, как почему–то вышло с остальными, а свободно, не поддавшись влиянию магического круга, в который заключил нас Желтый Зверь. Он выставил перед собою руки, сделал пассы – раз, другой, – и тут к нему беззвучно спланировал священный белый ворон. Я вроде бы смотрел (сказал неточно – чем смотрел?) со стороны и вместе с тем определенно знал: я – там, в сверкающем пернатом теле. Я сам и есть прекрасный белый ворон, и все мои поверженные братья тоже здесь, в нем – я чувствовал их твердое плечо. Мы были вместе, и живой Брахман был с нами – сжатые в кулак, мы одолеть могли неодолимое, как меч разящий, как свершенная судьба, как разрывной дум–дум… Птица преобразилась, засияла, стала сгустком света, и из рук Брахмана ослепительной вольтовой дугой вырвался ворон–снаряд, который ударил Зверя в грудь и прошиб насквозь с тем жутким треском, какой я помнил по сухой грозе. Пробив тело Зверя, сияющий сгусток, словно напившись крови, стал красным и вновь обратился птицей. Только теперь это был не ворон, это была большая красная птица с хищно загнутым клювом и когтями, готовыми впиваться в добычу, готовыми терзать и рвать. Зверь взвился, заревел, закинув морду к небу, – моление на адском языке? И я почувствовал, что сейчас там, над нами, в небе склонился Тот, кто альфа и омега, кто мера всех вещей, кто верх и низ, Тот, кто повелевает звездами, пространством между ними, мглой, светом и полутонами…
Взглянуть туда я не посмел, весь прочий страх пред этим был ничто – тень бледная перед чернотой, огонь свечи перед взорвавшейся сверхновой. Зверь был уже сражен, он грузно опадал, не устояв в своей неправоте… Но тут внезапно два крыла высверкнули из–за его спины, сошлись со свистом впереди и, словно разболтанные ножницы с изрядным люфтом, рассекли Брахмана на три части.
И здесь я отпустил пучок связующих меня с подлунным миром нитей, который и без того держал едва–едва последним напряжением остаточной, рудиментарной воли, и сорвался вверх. А там, подо мной, удаляясь, меркнул мир – мертвая стая, поверженный зверь, бредущий прочь серафим, лес, земля, туманное голубеющее блюдо… Так серебристый пузырек со дна реки летит к сияющей колышущейся глади, чтобы соединиться с тем необъятным, до одури прозрачным, звенящим хрустальным звоном веществом, родство с которым исподволь его туда, в блистающую высь, и тянет. Я трепетал от предвкушения, и трепет этот тоже обращался в звон, и чудные звоны отзывались отовсюду. Быть может, это звенели струны моих братьев, те, единственные, связующие их с остальным творением и… с Творцом? Пусть так. Они были хорошо натянуты и издавали чистый звук.
В свистах рассекаемых небес я слышал дрожащие волны эфира: кочевая Русская империя предложила… с дальнейшим международным урегулированием… возвращение к прежним границам… разоружение Китая в части наступательных… проект перемирия поступил… Комитет безопасности проводит консультации… Я уже не улавливал сути, фразы земного языка сделались для меня избыточными, свивающимися в клубок, бесконечно длинными и скользкими, как макаронины, которые ни всосать, ни перекусить. Да и нечем. Я летел сквозь слепящее пространство к солнечной ноте, которая была то скрипка, то дудук. То флейта, то гитара. То снова скрипка, скрипка, скрипка… Она сияла в недоступной вышине, она закручивалась в огненный круг, пульсировала и звенела. Я уносился прочь – вверх, вверх… Земная память рушилась во мне и рассеивалась свистящим вихрем в хлопья – словно сдуваемые выдохом пушинки одуванчика, словно сбиваемый с перчатки снег. Я был уже не тут, не там, нигде. Я – не был.