Ворон и ветвь
Шрифт:
– Где они? Прошу вас, светлый отец… Умоляю… отведите меня к детям. Дайте хоть посмотреть на них! Энни больна! Она не сможет без меня! И Эрек тоже. Прошу вас. Я все скажу, все сделаю, только дайте хоть взглянуть, хоть узнать…
– Успокойся, дочь моя…
Сильные руки вздернули ее, рыдающую, вверх, помогли дойти обратно до кровати, тем более что и идти было шага три: каморка, куда привели Женевьеву после допроса, от угла до угла насчитывала шагов пять-шесть. Вдоль длинной стороны едва умещалась маленькая кровать, на которой приходилось спать, поджав ноги. Впрочем, так было даже теплее, только живот мешал, и на вторую же ночь у Женевьевы начались судороги. На третью она просыпалась
– Успокойся, – повторил священник ласково и твердо, усаживая ее на кровать и опускаясь рядом.
Женевьева подняла заплаканное лицо и увидела, что этот тот самый, что разоблачил ее ложь на допросе. О, как она была глупа, отказавшись разговаривать дальше и приготовившись молчать даже под пытками, если понадобится. Ей ничего не сделали, просто отвели сюда и заперли в полном одиночестве. Дети! Ее дети…
Она набрала воздуха, чтобы умолять снова, но священник быстро поднял руку, останавливая поток просьб, уже готовый сорваться с ее губ.
– Разумеется, ты увидишь их, дитя мое, – сказал он негромко. – С ними все хорошо. Девочка и вправду нездорова, но мы позвали к ней монастырского лекаря. Ей нужен покой, тепло и целебные отвары. А еще, конечно же, молитва. Ведь ты молилась за нее, дитя мое?
– Днем и ночью, – прошептала Женевьева. – За нее и Эрека. Свет Истинный, в Тебе упование мое, к Тебе прибегаю во времена отчаяния и Тобой сердце утешается…
Она повторяла слова знакомой с детства молитвы, и они, казалось, рвались из сердца, выплескиваясь болью и страхом.
– Я вижу, ты истинная дочь Церкви, Женевьева. Твоя молитва глубока и искренна. Как же случилось, что Тьма опутала душу твою ложью? О, дитя мое, как я скорблю об этом.
Священник взял ее руки, у него были горячие, хоть и жесткие ладони, и Женевьева, давным-давно закоченевшая в этой подземной каморке и телом, и душой, едва не разрыдалась снова от этого простого жеста участия.
– Прошу вас, – снова повторила она униженно. – Дайте мне взглянуть на них. Хоть одним глазком. Я все расскажу. Я… просто не могу ни о чем думать, кроме них.
– Разумеется, ты их увидишь. Я сам отведу тебя. Бедная девочка… Служители епископского суда были слишком суровы с тобой. Увы, я уезжал и слишком поздно узнал об их решении разлучить тебя с детьми…
– Епископского? – повторила Женевьева, трепеща. – Так вы…
– Я инквизитор, дитя мое, – сказал священник по-молльски. – Светлый брат Арсений Каприччиола. Родился и вырос в Молле, как и ты. И я здесь, чтоб восстановить справедливость.
– Благодарение Свету Истинному, – прошептала так же на молльском, изнемогая от внезапного облегчения, Женевьева. – Инквизитор, да еще моллец… Что же вы сразу не сказали! О, отец мой… Я так виновата! Так раскаиваюсь… Я совершила грех, ужасный грех! Но мои дети, они ни при чем, клянусь Светом Истинным и Благодатью Его. Пусть поразит меня гнев Господень, если я солгу хоть в одном слове! Только, умоляю…
– Идем, дитя мое, – поднявшись, мягко проговорил инквизитор.
Его суровое лицо, тогда, на допросе, показавшееся Женевьеве таким неприятным, теперь освещала изнутри ласковая улыбка. Дрожа, Женевьева последовала за ним на трясущихся ногах, по-детски опасаясь, что дверь не откроется. Но та открылась, скрипнув, а в коридоре их ждал монах в теплом плаще с надвинутым на лицо капюшоном. Он поднял над головой факел, освещая путь, и повел их длинными темными коридорами наверх. Идти было тяжело: Женевьева отвыкла от движения за эти дни, и ноги все норовили подкоситься, но отец Арсений взял ее под руку, помогая… Только выйдя из очередного закоулка и прикрыв глаза от ударившего в них света, Женевьева поняла, что здесь, наверху, ясный день. Воздух был так свеж и благоуханен, что у нее даже в груди закололо, а потом потемнело в глазах и голова поплыла куда-то…
Женевьева очнулась, лежа на постели. Мягкой постели, застеленной чистым шерстяным покрывалом, а второе покрывало укутывало ее сверху от подбородка до пят блаженным теплом.
– Энни! – вскинулась она, умоляюще глядя на отца Арсения, что сидел рядом, глядя на нее с явной тревогой. – Я шла к детям! Где они?
– Они здесь, рядом…
Рука отца Арсения легла ей на лоб, показавшись раскаленной – Женевьева и не думала, что так замерзла, а ведь совсем не чувствовала холода.
– Они в соседней комнате, – сказал отец Арсений. – Ждут тебя. Слышишь голос?
Женевьева прислушалась. Действительно, из-за двери, простой деревянной двери, чуть приоткрытой, слышался голос. Эрек читал вслух «Роман о Лисе», давным-давно прочитанный им. Это было в Молле, целую вечность назад. Но неужели в монастырской библиотеке есть такое чтение?
Женевьева прислушалась. Вот Эрек закончил главу, и Энни спросила что-то тихим, но ясным голосом. А в комнате было тепло, за окном, забранным тонким прозрачным стеклом, пели птицы и утренний солнечный свет сиял, проникая во все существо Женевьевы и согревая, кажется, не только тело, но и душу. Она даже глаза прикрыла от облегчения, что дети – вот они. Живы, здоровы, в тепле и под присмотром. И не может быть, чтоб ей не дали повидаться с ними потом, какое бы наказание ее ни ждало. Она выросла в Молле, где инквизитора можно встретить чаще, чем зеленщика или молочника. И она точно знала, рассудком и душой, что Инквизиториум справедлив. Гораздо справедливее, чем местные священники епископата: грубые, смотрящие на нее свысока и насмешливо, не верящие, что она сожалеет о своем проступке и хочет снова стать верной дочерью Церкви. Неважно, что заслуженная кара ждет ее, дети не пострадают без вины…
– Я действительно не хотела, святой отец, – прошептала она, глядя в строгие, но исполненные понимания и сочувствия глаза инквизитора. – Там, в часовне, я только желала пересидеть ночь. Но дверь открылась, и вошел человек. Я не знаю его, клянусь. Ни имени, ни звания… Он выглядел как наемник. Или, может, бездоспешный рыцарь. И, кажется, он не отсюда. Черный как ворон, носатый, глаза – угли… Он колдовал… Осветил часовню колдовским огнем и расспрашивал меня о том, что я сделала. Сказал, что чтит старых богов, да простит меня Свет – я лишь повторяю его слова…
– Я понимаю, дитя мое, – мягко успокоил ее отец Арсений. – Продолжай, не страшись.
И она продолжила. И говорила, говорила, выплескивая весь накопившийся страх и стыд, что мучил ее все наполненные заботой о детях дни и бесконечные, полные раздумий ночи. Рассказывала о постыдном договоре, на который ее толкнуло отчаяние, об ужасе, что колдун назвал Охотником, и о песне, которую пела замерзающими от холода и страха губами, не зная, чего боится больше: что черный колдун погибнет – и Охота вернется за ней или что он спасется – и ей придется отдать не рожденное еще дитя.