Ворон и ветвь
Шрифт:
Сказать по правде, я никогда не понимал, чего добивается Вереск. Нет, ближайшие ее цели обычно были доступны и просты: покинуть обедневший Дом, утративший место у корней тронного древа, затем покинуть и тот Дом, что послужил ей ступенью к возвышению, на время вернувшись в родной кэрн во всем блеске и сиянии приобретенной власти, снова выйти замуж… Это желанная цель для многих дев сидхе, но в Вереск всегда таилось что-то еще. Она оказывала покровительство тем, кто не мог получить поддержку в более удачливых Домах, она плела тонкие паутинки слов и поступков, которые так часто оканчивались сущим пустяком. Например, кто-нибудь не попадал на королевский пир или, напротив, оказывался
Когда вечер, по моим ощущениям, клонится к сумеркам, я с сожалением выбираюсь из постели и иду темными прохладно-сырыми коридорами. Мимо лабораторий, мимо кухни и кладовых, мимо библиотеки и сердца кэрна – круглого зала, чей земляной пол неровен, а потолок так обманчиво низок, но стоит взглянуть не глазами, как увидишь истинную суть: уходящие в немыслимую глубь корни и – в любое время суток – бесконечную звездную высь. Здесь я останавливаюсь на несколько мгновений, и тихое спокойствие спящей земли обволакивает тело и пропитывает душу, на время балуя иллюзией защищенности. Хочется остаться, замереть и дышать вечностью, но я иду дальше, подновляя обережные знаки и оглядывая каждый уголок в поисках неизвестно чего. Кэрн любит своих жителей, но эта любовь далеко не всесильна, и судьба Белых мхов тому вернейший пример.
Почти обойдя убежище по кругу, останавливаюсь, немного не дойдя до своей спальни. Здесь не от кого запираться, так что деревянная дверь с полукруглым верхом просто плотно прикрыта. Мгновение я колеблюсь, потом толкаю бесшумно подающуюся ручку и остаюсь на пороге, подняв выше светильник в свободной руке. Помнится, это было одним из первых правил, о которых я сказал Грелю. Его комната – его убежище, а я не пересеку порог без разрешения или особой необходимости. И даже когда на втором году обучения он ухитрился проткнуть себе горло осколком реторты, обойдя запрет ошейника якобы случайностью – отлично все рассчитал, умница! – не вошел. Заставил его выползти наружу и прямо здесь, в коридоре, останавливал кровь, сращивая рассеченные ткани жалкими остатками чистой силы сидхе. Да, вот силы мне всегда не хватало – полукровка же… А комната? Любому существу нужно безопасное место, где можно отлежаться, поплакать или подумать в одиночестве. Место, что будет принадлежать только ему. И то, что Грель ушел, совершенно не повод нарушать собственные правила.
Поэтому я стою на пороге, оглядывая небольшую келью, знакомую, как собственная ладонь. Низкая кровать, накрытая толстым меховым одеялом, полки с тетрадями, которые он исписал, из-под подушки торчит угол светлого кожаного переплета – личный гримуар, обтянутый, как и положено, человеческой кожей. На массивном столе, кое-где обгоревшем и изрезанном, письменный прибор из шлифованного змеевика – мой подарок, несколько выбеленных временем птичьих костей, исчерченный рунами кусок пергамента и чеканный бронзовый кубок. У стены высокий шандал на дюжину свечей и деревянная стойка с мечом, а ножны так и остались валяться на кровати. В воздухе то ли слышится, то ли помнится легкий запах полыни, дыма и опавших листьев – вечно от него пахло этой неистребимой тленной горечью. Я просто смотрю – с порога и совсем недолго.
А потом снаружи на землю окончательно опускаются сумерки и застают меня уже в пути.
Это всего лишь деревня у подножия плоской плешивой горки, кое-где поросшей голыми пучками кустов. Зато окружена она неплохим лесом, еще помнящим сидхе: остатки памяти струятся подо льдом не до конца замерзшего ручья, стелются скрытыми снегом тропами, веют между заиндевевших на ветру ветвей. И это далеко – настолько далеко, насколько достает наспех заряженный портал. Удачное место, а отсутствие церкви делает его еще лучше. Мне-то церковь не мешает, но люди в таких глухих местечках тоже помнят многое, как и деревья – остатки древнего леса, когда-то покрывавшего эту землю почти до самого моря. И знание прячется в их крови, совсем как в ручье, из которого они пьют, как и их предки, воду с примесью страха и желания.
Когда я иду между деревьями, небрежно ломая подошвами сапог хрустящую корочку неглубокого снега, я все еще думаю о Вереск. О ее улыбке, о запрокинутой назад головке и развевающихся на ветру волосах, о темно-янтарном блеске глаз и нежной сияющей коже, по которой так сладко провести кончиками пальцев, зная, что это лишь начало большего. И когда лес редеет, тень смеха и запаха Вереск все еще преследует меня, отравляя сожалением о старательно забытом и о том, что уже не случится.
Но, когда я вижу в темно-синих сумерках, исчерченных серебряными линиями тонких ветвей ту, к которой меня вывело ее злое счастье, я заставляю себя думать лишь о ней. И это нетрудно.
У нее испуганно-удивленные глаза молоденькой, готовой броситься в сторону лани – большие, влажно блестящие, темно-карие. В сумерках на бледном личике они кажутся почти черными, как маленькие омуты на заснеженной глади ручья. Зато волосы светлые, золотисто-русые, тщательно заплетенные в толстую косу, что падает из-под меховой шапочки на коричневый плащ. Немаркий и ненарядный цвет, дозволенный простолюдинам, но ей идет. Ей все идет: сумерки, наполнившие лес молчанием и опасностью, страх в огромных глазах, плотно сжатые губы и даже корзина с грудой еловых шишек, от которых на несколько шагов вкусно пахнет смолой.
– Не бойся, – мягко говорю я. – Я не грабитель и не насильник. Ты из этой деревни, красавица?
Снег все-таки слишком глубок, чтобы легко убежать по нему, даже бросив корзину. И хотя опушка недалеко, до деревни от нее еще шагов с тысячу, и даже свет окон отсюда не виден. Она осторожно пятится назад, не сводя с меня взгляда, будто это может чем-то помочь. Я вздыхаю, стоя на месте. Не шевелюсь даже тогда, когда она, наткнувшись спиной на дерево, тоненько и сдавленно ойкает. Низкая ветка сбивает шапочку, запутывается в ее волосах.
– Не под-хо-ди… – шепчет она, одной рукой безуспешно пытаясь освободиться, а другой все так же судорожно сжимая корзину. – Я закричу…
– Громко? – улыбаюсь я, не двигаясь с места. – Давай. Может, кто-нибудь придет и поможет тебе дотащить эту дурацкую корзину, раз уж меня ты боишься.
Она всхлипывает, смотря уже скорее жалобно, чем испуганно, и я напоказ вздыхаю.
– Сейчас замерзнешь, – говорю негромко и уверенно, – и нос покраснеет. А он у тебя такой славный – жалко будет.
– Нос? – растерянно переспрашивает она.
– Ага. То есть ты вся хорошенькая, но вот носик просто чудо, – весело говорю я, снова улыбаясь. – А если заболеешь, он распухнет и будет похож на одну из этих вот шишек. Для растопки набрала?
Она неуверенно кивает. Мне с нескольких шагов видно, что шишки молодые: плотно закрытые, истекающие смолой и потому весьма тяжелые. Серая ель, хотя вокруг молодой буковник. Лучшая растопка из возможных даже для сырых дров.
– Далеко ходила, – понимающе киваю я. – Давай помогу? А ты мне взамен расскажешь, где у вас в деревне переночевать можно.