Ворон
Шрифт:
– Глеб Иванович, как я вам рад! Отец часто вас поминал, – оживился Сергей, и они, распрощавшись с шумной ватагой, отправились вместе. А художники, о чем-то поспорив еще, всей кучей сверглись по лестничкам опять в Колизей и, выстроившись в две шеренги, как задорные петухи, стали наскакивать друг на друга.
– Пустые ребята, – сказал Багрецов. – Посудите сами, что общего может быть у вашего брата, увлеченного громадной идеей, и этими шалопаями, хотя они и не без таланта?
– Мне писали, что брат изменился за последнее время, – сказал робко Сергей. –
– В вашем брате давно происходит мучительная творческая работа, неизменная спутница того нового, что большие таланты дают человечеству.
Багрецов волновался за встречу братьев. Александр Иванов мог в припадке недоверия не пустить к себе сразу Сергея.
– Вот мы подходим, – сказал он. – Мастерская вашего брата в глубине этой аллеи роз, прямо в двери, второй этаж.
Сергей Иванов сам был полон тайной тоской, боясь поверить дошедшим слухам об Александре как о человеке одичавшем, чуть не больном манией преследования. А он помнил брата двадцатилетним юношей, открытым, полным надежд.
– Вы сейчас постучите в эту дверь три раза и, помедля, еще два – таков наш условный стук с Александром, когда я прихожу ему читать. Чтобы не помешать вашему свиданию, я пойду в сад. Вы позовите меня, когда найдете удобным. У меня очень важное поручение к Александру, которое немало его может обрадовать.
Багрецов немного отошел, а Сергей, собравшись с духом, постучался в дверь. Она приоткрылась. Как аист, осторожно высматривая, выдвинулась голова с длинными непричесанными волосами и всем спокойным обликом Александра Иванова, так напоминавшим хозяина-мужика средней полосы России. Только глаза его, большие и темные, беспокойно-подозрительно глянули по сторонам. Он сделал щиток над глазами, защищаясь от последних лучей заходящего солнца, падавших ему прямо в лицо через узкое оконце коридора, и мягким голосом, слегка пришепетывая, спросил:
– Ваше имя-с?
– Это я… я приехал, – сказал Сергей и запнулся. Он тоже вдруг не поверил, что это его брат.
– Александр Андреевич! – крикнул Багрецов снизу. – Да ведь это брат твой, архитектор. Я привел его сюда.
Стоявший в дверях еще минуту вглядывался, вдруг лицо его дрогнуло, он протянул обе руки и ввел Сергея Иванова в мастерскую. Сейчас же за ним старательно запер дверь.
Потом еще молча, жадно глядел в молодое взволнованное лицо, как бы ища в нем былые черты детства:
– Да, точно, Сереженька, брат мой, – наконец сказал он и, обняв брата, заплакал.
Солнце зашло, но луны еще не было. Над Римом встала темно-синяя душистая ночь. Трещали цикады, пела мандолина. Песней и смехом полны были лодки, скользившие вдоль Тибра.
Через открытое окно Александр Иванов окликнул Багрецова, тот вошел. Все трое уселись на низком диване, единственной мебели в мастерской. Братьям надо было столько друг другу сказать, что они больше молчали, чем говорили, и присутствие постороннего им было приятно. Ведь Сергей приехал на долгие годы.
Односложно спрашивал старший про уже покойную
– Увижу ли когда своего старика? – сказал Александр с грустью и перевел глаза на чудовищный, всю стену занявший холст, закрытый драпировкой.
– Вот где моя юность и сила, радости и здоровье, – сказал он брату, подходя к холсту. Он протянул руку, чтобы отдернуть драпировку, но остановился в волнении. – Нет, не сегодня… сегодня слишком счастливый день, а холст этот – как неизлечимая болезнь, которую лучше забыть.
Сергей был изумлен:
– Что ты говоришь? Неужели заветное дело твое, твоя необычайная картина тебе уже не дорога? Как? Столько жертв даром!
Лицо старшего брата вспыхнуло, потом он побледнел, повторил:
– Да, сколько жертв даром… Жестоко сказано… Но самое жестокое в том, что сказано верно.
– Прости, брат… – смутился Сергей, поняв, что здесь та тайная большая боль, перед которой и нищета и обиды чиновников и все прочее – булавочные уколы.
– Батюшка и родные очень польщены твоим званием академика, – думая сказать приятное брату, вспомнил Сергей.
– Вот как, – горько усмехнулся Александр, – они все еще полагают, что жалование в шесть – восемь тысяч и удобная квартира в Академии есть предел блаженства художнику. А я думаю, что это его совершенная гибель.
Александр Иванов в волнении небольшими шажками пробежал по мастерской, взял Сергея за плечи и жарко сказал:
– Брат мой, звание академика, казенная квартира – по-ги-бель! Ты молод, ты начинаешь, запомни: совершенно свободен должен быть художник. Никогда ничему не подчиняться!
Добрые утомленные глаза Александра Иванова горели. От мешковатой добродушной фигуры веяло долго сдерживаемой силой. Он говорил как власть имущий.
– Я дорого заплатил за познание, что есть свобода… Ценою вот этого чудища, этой неудачной картины, а значит, и всей своей незадачной жизни…
Багрецов прервал Иванова, подавая ему конвертик Полины:
– Александр Андреич, вот тебе просили передать.
Иванов прочел несколько раз строчку Полины и, кинувшись к брату, пришепетывая и захлебываясь от восторга, сказал:
– Сережа, сегодня необычайный, счастливейший день моей жизни… Я не привык к откровенности, но мне хочется, Глебушка, – он как бы извиняясь обратился к Багрецову, – мне хочется сказать сейчас брату, почему я так счастлив. Но выйдем на воздух, мне легче говорить всюду, нежели в этой мастерской, где я столько лет привык к скрытности и безмолвию. И ты, Глеб, иди с нами.
Багрецов отметил, как болезненно поразило Сергея то, что, несмотря на чрезмерное оживление, брат его, прежде чем щелкнуть ключом, еще раза два входил в мастерскую, подозрительно оглядывая все углы, и только тогда, запирая дверь, вымолвил: