Воровской цикл (сборник)
Шрифт:
Третий раз — самый мажий, что ни на есть.
Не уйти.
Спляшем напоследок? Ай, баро! — вот и кнут в руке! Может, уползет мальчишечка...
— Остынь, Дуфуня. Дай-ка я...
— Не смей, Федька!
— ...Феденька!.. не... надо!!!
— Надо. А ну, пр-р-рекратить самосуд!!!
Глотка у Федьки была луженая. Над ухом рявкнуло, как из пушки. Мужики оторопело застыли, и на миг тебе показалось: сейчас все закончится. Вот этот миг, когда ты позволил себе расслабиться, отпустить незримые поводья, которые еще хоть как-то сдерживали толпу — он решил все.
— За конокрада заступаешься, барин? Небось, одной с ним породы?! —
— Небось, — зло ощерился в ответ Федька Сохач, леший из Кус-Кренделя, отстраняя в сторону господина Сохатина Федор Федоровича, богемного кумира.
Даже ты не видел удара.
Стоит конопатый! летит конопатый! спиной вперед, в толпу односельчан, щедро разбрызгивая из носа красную юшку.
Федор брезгливо отряхнул руки (а виделось: вскинул их к сизой гуще небес!); и ты понял, чего ждать от бешеного Сохача — говорят, Рашка в молодые годы совсем психованная была.
Нельзя! дурик! сожжешь себя одним-единственным финтом! рано!..
Остаточки, поскребыши, пыль душевную, — все собрал ты обжигающей кипенью, которую бросил наперерез: остановить, не дать крестнику самоубийственно выплеснуться, задавить силой старшего, крестного, мага в законе...
* * *
Когда черная пустота мягко толкнула в затылок, и земля ушла из-под ног, ты, как ни странно, успел изумиться.
В Закон выходят иначе.
А Федька вышел так.
КРУГ ТРЕТИЙ
ДУРАКАМ ЗАКОН НЕ ПИСАН
— И труп волшебницы младой мне долго виделся ночами... Опера «Киммериец ликующий», ария Конана Аквилонского.
ПРИКУП
— Тогда почему, владыка?
Иннокентий молчал.
Осень бродила вокруг Покровского монастыря, шелестя опавшими листьями — быть весне, быть листве новой, течь изумрудным шепотом... только этим, сухим, палым, каков барыш с того?..
Труха воспоминаний?
— Слыхал? В Новом Свете мормон-бейлиф Линч, отставной полковник, самосуд и вовсе узаконил...
Владыка откинулся на спинку скамьи; приспустил шторки век, отчего лицо преосвященного стало похоже на морду умной лошади с надетыми шорами. Ишь, синяки под глазами...
Устало продолжил:
— Сперва в Линчберге, что на реке Джеймс, в штате Вирджиния; а там подхватили — общество преподобного Джона Бэрга, и то одобрило. Федеральные власти умыли руки: дескать, законодательством за сии подвиги уголовного наказания не предусмотрено... Вот и искореняют, каленым железом. Ежели падет на кого подозрение в мажьем промысле или, того паче, в пособничестве — являются. Ночью, в балахонах. Под окном крест, прости Господи, жгут, с чучелом. Предупреждают, значит.
Отец Георгий дернул щекой:
— Знаю, владыка. На первый раз предупреждают, на второй — жизни лишают. Без суда и следствия. И никто на убийц в розыск не подает. Впрочем, замечу: мы и здесь раньше Нового Света управились, со всеми их мормон-бейлифами... нашим полковникам новосветские Линчи не указ.
— Ну да, ну да... я иногда думаю: где
Недвижная поза Иннокентия противоречила голосу: внятному, сильному голосу проповедника, известного далеко за пределами губернии.
— Мы знали, латиняне знали; магометанские державы знали; авраамиты, буддисты, язычники — все знали! Назубок! Вот теперь спроси меня, отец Георгий: откуда? откуда знали сие?! Ровно нашептал кто... Мы с отцом Павлом, который из Университета, с кафедры богословия, много о том судачили. Отец Павел — муж ученый, на древних языках мало что пишет, говорит свободно! не нашел, говорит, у пращуров объяснения связного...
Мимо просеменил певчий из архиерейского хора. Поклонился, квакнул на ходу; благословения не удостоился и исчез за поворотом. Небось, на клиросе звончей разливается... Отец Георгий узнал певчего: бывший бурсак Пехотинский, чьи тайные записки однажды попались в руки репортера из «Губернских Ведомостей» — и были, к вящему ужасу Пехотинского, обнародованы.
Мещане долго потешались, читая друг другу:
Пробыл я в певческом хоре хоре три года и приобрел маленькую известность. В городе меня знали многие лица из купеческого звания, и лишняя гривна меди частенько стала водиться в моих карманах. Но это не улучшило нисколько моего положения. Я отвыкал от классных занятий; по-прежнему регент колотил меня. Особенно же огорчало меня то, что преосвященный, которого я душевно любил за его милостивое с нами обращение, разумел меня отчаянным шалуном. Я беспрестанно попадался ему лично в каком-нибудь проступке, основание коего не всегда ему было известно. Как то: самовольное наряжение в губернаторские ленты; уворованные в Куряже яблоки; избитый регентом во время похорон профессора Корсакова, от горя и ища уединения, я спрятался в архиерейской карете, которая как назло была в сей час подана владыке... По счастью, выслушав горькую мою повесть, владыка подтвердил свое распоряжение, дабы певчих били одни лишь протодиаконы, но никак не злодеи-регенты...
Отец Георгий проводил отрока взглядом: сам болтун-певчий интересовал священника в весьма малой степени, просто с мыслями собирался.
Теснило в груди: сердце все чаще давало о себе знать.
— Иное спрошу, владыка: откуда тело знает, как болезнь врачевать? Станешь исцеляться вместо лекарств подкупом, шельмованием, начнешь мошенничать с самим собой — в одночасье помрешь. У тела свой закон, у болезни свой — беззаконие.
— Вот! вот... В эфирных ли воздействиях болезнь сокрыта? От них ли человечество само себя врачует, не думая, не понимая, одним лишь внутренним законом?!
— Нет, владыка. Полагаю, что нет. Испокон веку непонятное пугало, но не убивало; так и здесь. Магия — не болезнь. Из магии, из желания достичь результата путем самостоятельного действия, вся наша наука выросла — как росток из семени. Мы же не сажаем в острог хирургов? ботаников? агрономов?! А ведь покажи их действия голому дикарю-язычнику с острова Вату-вара — сочтет магией!
— Сочтет. Всенепременно. По-твоему выходит, не в самой магии причина отторжения? Не она — болезнь, которую тело лечит?