Восемь глав безумия. Проза. Дневники
Шрифт:
При последних словах гынгуанцы кучей начали приближаться к Жану Донне, хотя еще очень опасливо.
Какая-то согнутая чуть не пополам старуха хрипло спросила:
— А там нас не будут жарить в пищу богам?
— Нет, те боги не любят жареных гынгуанцев, они любят живых, а еще они любят зеленый лес, хлеб и плоды, которые я привозил вам. Помните?
Толпа одобрительно заурчала. Желудки гынгуанцев, очевидно, были памятливы и благодарны. Но дряхлая женщина выразила подозрение:
— А ты не заведешь нас и не бросишь нас в жертву Рчырчау?
— Рчырчау
Толпа содрогнулась от ужаса.
— Чего вы испугались? Давилия-Душилия была плохая богиня. Ее смерть — для вас большое счастье. Теперь мы пойдем к очень славным богам. Это двадцать дней пути отсюда… Далеко. Но мы доберемся. Мы можем терпеть голод, холод. Мы можем мчаться, как стрела из лука, а если нужно, ползти, как черепаха. Берите ваших детей, еду, если она есть у вас, и пойдем. Я не так давно нашел это место. Оно далеко от всего и от всех. Тамошние боги ждут нас.
— А белые? Они отыщут нас. Они прилетят на своих железных богах-птицах.
— Я знаю белых. Я сумею солгать им. Я буду очень много лгать. Я спрячу вас в лесу и встречу белых. Скорей! Да! Выкопайте большую яму, мне нужно уложить туда двух людей и три ящика, большую, большую яму.
Не в нравах гынгуанцев было спрашивать, что это за люди и что за ящики. Они принялись за работу покорно и весело. Только один старик с лукавыми, острыми глазами, морщинистый, с движениями, полными небрежного естественного достоинства, спросил:
— А ты останешься с нами? Ты привык к белым людям, и ты уедешь к ним. Племя погибнет, потому что потеряет страх перед вождем и перед богами.
— Я останусь с вами, я никуда не уеду, — тяжело вздохнул Жан Донне.
Он направился к жене премьера. Перепуганный белый радист остановил его, упал на колени.
— Оставьте мне жизнь! Драуши убит, я видел. Я побежал к премьеру и нашел его мертвым. Жена премьера в большом горе. Она собирается в Европу с детьми и слугами. Я уеду с ними. Не убивайте меня. Я буду молчать. Я скажу, что я ничего не видел и не слыхал… Меня заберет делегация. Пощадите!
Он ползал на коленях и плакал.
Жан Донне вздохнул: «Если бы он меньше плакал и меньше елозил коленями по пыли, я бы отпустил его. Но он трус и дурак, наиболее опасная категория людей».
— Встаньте и идите, — сурово сказал он радисту, — вы уедете в Европу.
Радист начал благодарить, заикаясь и плача уже от радости.
Жан Донне поморщился:
— Ну, ступайте же скорей! Не задерживайте меня!
Радист быстро отошел. Пуля угодила ему в затылок.
«Остается жена Фини-Фета… Самое тяжелое и неприятное дело».
Он решительно зашагал к комфортабельному коттеджу Фини-Фета, утопавшему в саду.
— Кто убил моего мужа? Что здесь происходит? — рыдая, бросилась к нему жена Фини-Фета, красивая, очень изящно одетая женщина, плод законного брака белого и мулатки.
— Сударыня, советую вам с делегацией белых уехать в Европу, а о происшедшем молчать. Это будет самое разумное. Главы правительства перессорились и перебили друг друга… Племя отсюда уходит. Его испугала свобода на европейский лад. Вы скажете европейцам, что крепко спали и не слыхали, что здесь делается. А проснувшись, обнаружили в саду труп своего мужа, а племя ушло, похоронив остальных, ибо м<инист>р госбезопасности и м<инист>р обороны тоже убиты… Я покажу вам их могилы. Великий жрец умер, ужаленный змеей. К такой смерти приговорил его Драуши, — любезно улыбнулся Жан Донне.
Жена премьера вздрогнула:
— Бежать отсюда… из этого ужаса! Ах, скорей бы пришли белые.
Страх победил в душе этой женщины даже горе из-за гибели мужа, которого она очень любила.
— Да. Я вовремя благоразумно скрылся от этих безумцев. А они, видимо, начали подозревать друг друга в общеизвестных белых пороках: в стремлении к диктатуре, в измене учению партии… Да мало ли чего еще. Вчера на совещании м<инист>р обороны требовал войны во имя жизненного пространства для Гынгуании, а жрец настаивал на возобновлении человеческих жертвоприношений, запрещенных белыми колонизаторами.
Жена премьера, ошеломленная, ничего не понимающая, молчала.
Понизив голос, Жан Донне спросил:
— А где тело покойного Фини-Фета?
— Мы его положили на его постель, — таким же голосом, пониженным и скорбным, ответила жена премьера.
Она ввела Жана Донне в спальню Фини-Фета. Тело доктора философии лежало на его кровати, покрытое до подбородка белой простыней. Бледно-шоколадное лицо премьера стало бледно-лимонным. Важное спокойствие выражали застывшие черты этого лица: ни возмущения, ни горькой иронии, ни трагических замыслов, ни безнадежности.
Жан Донне остановился, подойдя вплотную к постели, и начал всматриваться в человека, убитого им, Жаном Донне: «Посмертная маска была бы прекрасная… Не уступила бы посмертной маске Бетховена. Он был таким же стихийным, бурным существом, как великий немец. Какое безмятежное величавое достоинство… Он что-то узнал за гранью жизни. Что он узнал? — Жан Донне низко склонился перед усопшим. — Если бы ты смог уничтожить весь мир, всю огромную Гынгуанию, я всецело был бы с тобой, я стал бы твоим помощником… но взорвать этот детский сад, этих младенцев, — тут я пас! И я уничтожил тебя, ценнейшего из людей… не только малой, но и большой Гынгуании. Прости!»
Он еще раз низко поклонился недвижному телу и вышел.
Жена премьера вышла за ним. В коридоре она нерешительно, запинаясь, заговорила:
— Я и в действительности ничего не знала и не слыхала. Я сплю очень крепко. А слуги до смерти перепугались. Они слышали какой-то шум, выстрелы рано утром, но никто из них не вышел на улицу. Так что я даже не солгу делегации…
— И прекрасно! — успокоил ее Жан Донне. — Уезжайте и будьте счастливы.
Про себя он подумал: дрянная бабенка. Шкурница. Настолько труслива, что боится дознаться, отчего же и кем убит ее муж.