Восемь глав безумия. Проза. Дневники
Шрифт:
Он встал и начал ходить в полной темноте, легко и грациозно, ступая бесшумно, словно хищник кошачьей породы… улыбнулся и сказал:
— Звери! Мы видим в темноте, как звери, очень хорошо видим. Плюс… Но нам не в пользу. «Что делать нам? — спросил Фини-Фет. — Что делать нам, изгоям, отщепенцам? Белые воспитали нас, подняли до себя». — «Нет, выше себя! — нетерпеливо крикнул Лейсо и топнул ногой. — Разве я не выше любого самого утонченного, самого благородного белого! Попробовал бы он родиться от обезьяны и перескочить через все века развития…»
Лейсо задумчиво спросил себя:
— Почему же целому племени недоступно то, что оказалось доступным Фтырффтыру, теперь Фини-Фету, мне и Жану Донне? Конечно, невозможно. Нас увезли в Европу в раннем детстве… Целое племя не увезешь… В свою семью белые нас не примут, старик прав, — не примут
52
… кафры не выносят запаха белого человека. — Кафры — наименование, данное в XVIII веке бурами народам банту в Южной Африке.
Значит, и черные носят в себе этот инстинкт расовой розни, расовой вражды. Когда какой-то нации слишком опротивеет запах соседа, начинается война… война враждебных запахов. Очень благородный, гуманный европеец сокрушенно признавался мне, что он физически не выносит немцев, что его пробирает дрожь отвращения, если немец пожмет ему руку. Странно! Ко мне этот человек очень хорошо относился… Может быть, это видимость. Может быть, после разговора со мной он принимал ванну. Самое страшное — внушать такое отвращение своему брату-человеку, отвращение темное, стихийное, основанное на чем-то внеразумном. «Не переносят запаха белого человека»… А я вот не переношу запаха своих соплеменников. Я испытываю к ним почти такое же отвращение, как мой знакомый европеец к немцам. Удивительно! Разобраться во всем этом я не могу, да и никто не может. Жить отщепенцем среди своих и среди белых я не могу. «Истасканный сноб в бардаке требует негритянку». Истасканные, обожравшиеся искусством снобы хлынут ордой на концерт цветного скрипача Лейсо, м<инист>ра культуры в государстве тех, кто ползает на четвереньках. Они скажут: «Алло! Черт побери! Здорово! Пикантно! В ней что-то такое есть, в этой музыке черномазого». Да, они так скажут, потому что в их распоряжении тоже не больше двухсот слов, как в распоряжении гынгуанца.
Но, кроме двухсот слов, у европейцев есть Моцарт и Шопен, сложнейшие музыкальные инструменты, оркестры…
— Красота! — вдруг вскричал Лейсо. — Да разве может красота царить в таком мире? А если может, существование ее незаконно, продажно, унизительно. Ее покупают на час, как проститутку. На что купят и мою музыку, а потом спокойно пойдут по своим делам: освежились и развлеклись. Но красота должна повелевать, а не развлекать. Не экономическое равенство осчастливит людей. Людей — черных и белых, и желтых — сольет воедино Музыка. Она и сейчас на время объединяет людей во имя дурных целей: война, патриотизм, национализм, социализм… Она объединит когда-то весь мир во имя свое, во имя красоты… Я не доживу до этого. Пусть, но я знаю, и с этим знанием я умру.
Лейсо тихо и весело рассмеялся:
— Я умру национальным способом. У меня есть несколько капель яда нашей богини Давилии-Душилии. Он действует удушающе, но молниеносно.
Лейсо открыл шкафчик и в темноте нащупал крошечный пузырек.
Фини-Фет, оставшись один, сидел, как Лейсо, охватив голову руками, и думал. И мысли его, как и мысли Лейсо, были мучительны и бессвязны. Он с омерзением морщился и шептал: «Какого пошлого идиота разыграл я на этом высоком совещании: товарищи, граждане, коллеги, как мы встретим делегацию наших друзей из социалистического лагеря… Впрочем, на всех высоких совещаниях разговаривают таким же идиотским образом. На нашем совещании это было особенно смешно, потому что… это было самое голое правительство в мире, потому что гынгуанское фырканье и урчанье мы смешивали с выражениями из международного политического эсперанто: международное право, суверенитет, феодализм, капитализм, социализм, нация, жизненное пространство, женское равноправие. Как глупеет человек, когда, он становится премьером, хотя бы и в Гынгуании. Я с моими белыми друзьями из социалистического лагеря освободил Гынгуанию и сразу, минуя феодализм и капитализм, черт возьми! Ведь мы даже и на варварской ступени не побывали… Минуя все преграды и учитывая хозяйственное положение, обычаи и нравы, и национальную культуру Гынгуании, я ввожу ее, я втаскиваю ее в социалистический рай. Мы вползаем на четвереньках в социализм!»
Премьер рассмеялся, но смех его перешел в стон, звучащий злобой, стыдом и болью: «Я поехал из Европы на Таити строить социализм. Проклятый старик прав! И Таити такого не было, оно выдумано Гогеном. Я поддался на удочку этих лгунов, жрецов красоты, служителей искусства. Таити! Есть проказа, Давилия-Душилия, и больше ничего нет. Весь мир — огромная Гынгуания. Тем лучше. Я освобожу крошечную Гынгуанию, а с огромной справятся без меня».
Он на цыпочках вышел в коридор, приоткрыл дверь в спальню жены. Там было тихо, прохладно, горел розовый ночник. Большая кровать жены, а рядом маленькая кровать сынишки. Оба крепко спали. Фини-Фет остановился между кроватями, наклонился над женой:
— Вот моя почти белая жена.
Над сыном:
— Вот мой почти белый сын.
Поднялся во весь рост:
— А я почти белый человек, муж и отец… И премьер-министр водевильного государства. Все почти и ничего целиком. Мои гынгуанцы — почти люди.
Он снова наклонился над женой:
— Ты очень хочешь в Европу… Тебе страшно было здесь, среди недочеловеков. Ты боялась, что наш сын одичает, превратится в звереныша, забудет родной английский язык… — премьер тихо-тихо рассмеялся, — что из горла его будут вырываться хриплые, лающие, визжащие, урчащие нечленораздельные звуки, и он превратится в гынгуанца. Но мы для белых недочеловеки, даже вот в таком культурном виде, как мы с тобой. Они будут восхищаться нами: смотрите, чего достиг гынгуанец! Смотрите, что он совершил, а ведь он гынгуанец… Ты не увидишь больше ни Европы, ни Гынгуании, а сын мой избегнет издевательских, хихикающих похвал. Я освобожу вас… Я освобожу Гынгуанию. Этот негодяй Жан Донне прав. Все вырождается, все человечество деградирует. Новые формы, созданные людьми, сразу безнадежно обветшали, стали безжизненными, они не прочны, как все искусственное: искусственные ткани, пластмассовые изделия и пластмассовые теории. Вершина эпохи не научная истина, не сказочный бред искусства, вершина эпохи — вновь открытая неотвратимая смерть… Смерть нового вида… Последнего новейшего образца, как сказал бы дурак Драуши… Я освобожу от этого модного фасона смерти свою семью, Гынгуанию и себя.
Крадучись, он вышел из дома, запер дверь снаружи, закрыл и все ставни. Потом он пошел в отдаленный угол сада, там был небольшой крепкий каменный сарай. Из сарая Фини-Фет с трудом вытащил три тяжелых ящика.
— Здесь штук пятьсот. Хватит, — пробормотал он довольным тоном. — Пожар… Паника… Гранаты… А мои добрые ползающие родичи при всяких катастрофах — дожде, буре, стрельбе не разбегаются, не прячутся, а сбиваются в кучу, воют и умоляют о милости свое лучшее божество Жуй-Жри-Всех. Рчырчау, пользуясь моментом, шарлатанит, потрясая своими обезьяньими лапами.
Фини-Фет подтащил ящики к калитке, вынес их на улицу, доволок, напрягая все силы, на довольно близкое расстояние к шалашам гынгуанцев. Вернувшись обратно к дому, он начал подгребать сухие листья и сучья к стенам своего деревянного «премьерского» дворца. Он не заметил, всецело занятый своим планом, что какая-то тень неотступно наблюдала и всюду следовала за ним с той самой минуты, когда он вышел из дома. Бесстрашное безумие охватило Фини-Фета, с хладнокровием и самообладанием маньяка он зажег спичку и поднес ее к большой куче собранного им хвороста и листьев.
И… почувствовал страшную боль в руке, сжатой кем-то с непомерной силой. Он не вскрикнул, он гибко и злобно обернулся и узнал Жана Донне. Тот был спокоен и очень решителен.
— Я так и думал, и не ошибся, — сказал Жан Донне.
— Что вам надо? Оставьте меня! — по-звериному, с невероятной ловкостью изогнувшись, с звериным шипеньем свободной рукой Фини-Фет выхватил маленький браунинг из кармана своих белых брюк. Жан Донне с такой же дьявольской быстротой, неуловимой для простого глаза, выбил револьвер из руки Фини-Фета и холодно, почти брезгливо, произнес: