Восемнадцать дней
Шрифт:
— Клетка… Вот так… Вы подобно… птицам… жаждущим полетов… далеких полетов…
Белое как мел лицо никнет, пальцы выскальзывают из-за выреза жилета, он уходит, подтягивая за собой правую ногу, и никто не аплодирует.
Мы сидим безмолвно, будто немые, разинув рты, зажмурив или широко раскрыв глаза, застыв в той позе, в какой нас настигли последние слова. Мы знаем, что грозного Аттилы больше нет, что он умер. Умер тогда в парке, на скамейке, когда он плакал и рвал на себе волосы, непрерывно повторяя: «Все кончено», а люди проходили мимо него, равнодушные или беспомощные, испытывающие от таких сцен скуку или привыкшие к ним
Он умер у нас на глазах, мы смотрели на это с ужасом, а на второй день в актовый зал, вместо лютого Аттилы, вошел наш добрый учитель истории, который сравнил нас с молодыми птицами, жаждущими далеких полетов. Аттила запомнил бы этот день. У него была фантастическая память. Он мог бы в точности повторить слова, сказанные им на нашем выпускном вечере, и не путал бы наших имей.
— А вы, Аксенте, тоже не помните?
— Я Албу, а Аксенте…
— Ах да!
И он снова кусает бескровные губы и рассматривает высохшие ладони, как будто там написаны наши имена.
— Никто уже не вспоминает. Хоть вы бы меня встретили как тогда!..
— Тсс! Идет Аттила…
Учитель смеется. Аттила на мгновение воскрес и смеется над бедным преподавателем истории. Заодно смеемся и мы. Но не так, как тогда. Мы смеемся сдержанно, устало, расчетливо. Мы взрослые люди, у нас есть друзья и враги, и мы не можем себе разрешить смеяться, как тогда.
Остался один лишь классный журнал.
— Албу Ион.
— Здесь.
Он с трудом поднимается, скрипя деревом, металлом, кожей. Это скрипят ноги Иона Албу, закончившего гимназию в 1944 году.
Албу Ион пьян. Он удивленно таращится на нас. Впрочем, и мы уставились на него с таким же удивлением. Затем он выплевывает сигарету, прилипшую к уголку губ, и разражается хохотом. Он смеется и плачет, громко сморкается, вытирает глаза тыльной стороной ладони и кричит:
— Чего глазеете на меня? Мама купила мне отца, и я кутил с ним. Что, не имею права? У каждого должен быть отец, и вот мама позаботилась и купила мне. Вы же знаете, что у меня не стало отца…
Он вплотную придвигает к нам свое заляпанное грязью лицо, но тут же отворачивается, сплевывает и продолжает:
— Что вы можете знать! Вот теперь и у меня есть отец. Брюхо как у людей, лысина как у людей, штиблеты со скрипом, а умывшись, поливает себя одеколоном. Что ему остается делать? Работает бедняга ассенизатором, и одеколон ему просто необходим. Чего вы смеетесь, черти?
— Никто не смеется, Албу.
— Каждое утро я встречаюсь с ним, и мама мне его показывает: «Папа», — говорит она. «Па-па», — повторяю я. Трудно было, пока не привык. Ничего не попишешь, забыл уже это слово. Я слыхал их разговор, когда она его покупала. «Тиль, — папу зовут Тиль, — а что он скажет?» То есть, что скажу я. «Да брось ты думать о нем, птичка, и иди сюда, ближе!» Вздохи, чмоканье, шорох одежды. Понимаете?
Меня парализует мысль о том, что моя мама могла бы поступить таким же образом. Я живо представляю себе в нашем доме чужого человека, которого, по настоянию мамы, я обязан
Албу всхлипывает, а мы сидим в траве и смотрим на текущую воду. Загораются первые звезды, и мы слышим, как Албу вздыхает. Я почти забыл о нем.
— Я напился как свинья. Самому противно.
— Да помолчи ты, Ионикэ.
— Это он меня напоил. Каждый день приносит домой ракию и заставляет пить. Весь наш дом провонял ракией. И сегодня я выпил. Ребята, скажите, как мне вернуть маму?
Что мы можем ему сказать? Возможно, что и нас ждет та же участь. Но у меня есть фотография отца. Я ее размножу, напечатаю сто экземпляров и выставлю повсюду. Покрою все стены фотографиями отца. Его глаза не дадут ей покоя, прогонят всех чужих.
— А может быть, твой отец не погиб, Ионикэ. Бывали же случаи, когда…
— Нет. Фотографию привезли оттуда. Она в пятнах крови.
О чем может думать человек, когда знает, что умрет через час или и того меньше? Мы этого не знаем. Мы себе только представляем, что тогда он ни о чем не может думать, но не говорим Албу, что его отец ни о чем тогда не думал.
Мы лежим в траве, подложив руки под голову, смотрим, как загораются звезды, и слушаем журчание реки и монолог Албу:
— Почему ты не бежал? Не смог, не так ли? Ты говоришь, что для этого нужно было взломать много дверей и запоров, распилить много решеток. Оттуда нет спасения? Ты хочешь меня утешить? Чуть-чуть. Ох, как мне хочется ощутить на своем лбу твои жесткие ладони. Погладь меня по лбу, по щекам…
Мысль о том, что и моя мама может поступить подобным образом, затмевает мне разум. Я уже не слушаю Албу, меня больше не интересует, почему его отец не мог пробиться сквозь двери и решетки, о чем он думал, стоя перед карательным взводом. Я вскакиваю и убегаю.
Ребята что-то кричат мне вслед, но я не слышу, что именно, не останавливаюсь.
Я бегу без оглядки, бегу все быстрее и быстрее…
— Аркашу Михай!
— Здесь.
Можете кричать, сколько вам вздумается, я все равно бегу. Бегу сломя голову, сведенный с ума теми же мыслями, из-за которых свихнулся Албу, а возможно, помешаетесь и вы. Хочу очутиться дома как можно скорее — ведь моя мама готова сделать то же самое, что и мать Албу, и я обязан, должен ее остановить. Все зависит от меня, и я никогда себе не прощу, если вдруг так случится, что…
Окна распахнуты, и лунный свет свободно льется на нас, на книжные полки, на письменный стол, за которым уже четыре года никто не работает, на большую картину в фиолетовых тонах. Зеркало, что у кровати, отражает картину, и я, рассматривая ее в зеркале, спрашиваю маму:
— Почему ты молчишь, мама?
— А что мне сказать?
— Тебе нравятся эти краски в зеркале?
— По правде говоря, они никогда мне не правились. Посредственная вещь. Но если он…
Папин портрет написала женщина. Я подозреваю, что она была для него больше чем простая знакомая. Иначе мама не ненавидела бы так сильно краски, отражающиеся сейчас в зеркале. Во всяком случае, хоть Мари и не стала великой художницей, она была талантливый человеком. Это папины глаза, в которых не знаешь, когда угасает радость и когда зарождается печаль. Это его живой рот, будто готовый спросить меня: «Как поживаешь, Михай?»