Восемнадцатый год
Шрифт:
Звездам в степи, казалось, не было конца. В одном краю, там, куда шли, небо чуть начало зеленеть. Катя все чаще спотыкалась, сдержанно вздыхала. А Мишке хоть бы что, как с гуся вода, – шел бы и шел с винтовкой за плечами тысячу верст. Катина забота теперь была об одном: не показать, что ослабела, чтобы этот свистун и хвастун не начал ее жалеть…
– Все вы хороши! – Она остановилась, поправила платок, чтобы передохнуть, и опять пошла по полыни, по сусликовым норам. – Роди вам сыновей, чтобы их убивали. Нельзя убивать, вот и весь сказ.
– Эту песню мы
Странно вдруг изменился голос у него – глуховатый, будто он сам слушал свои слова.
– Не вечно мне крутиться с винтовкой по фронтам. Говорят, Мишка пропитая душа, алкоголик, туда ему к черту дорога, – в овраг. Верно, да не совсем… Умирать скоро не собираюсь, и даже очень не хочу… Эта пуля, которая меня убьет, еще не отлита.
Он отмахнул вихор со лба:
– Что такое теперь человек – шинель да винтовка? Нет, это не так… Я бы черт знает чего хотел! Да вот – сам не знаю чего… Станешь думать: ну, воз денег? Нет. Во мне человек страдает… Тем более такое время – революция, гражданская война. Сбиваю ноги, от стужи, от ран страдаю – для своего класса, сознательно… В марте месяце пришлось в сторожевом охранении лежать полдня в проруби под пулеметным огнем… Выходит, я герой перед фронтом? А перед собой – втихомолку – кто ты? Налился алкоголем и, в безрассудочном гневе на себя, вытаскиваешь нож из-за голенища…
Мишка снова весь вытянулся, вдыхая ночную свежесть. Лицо его казалось печальным, почти женственным. Руки он глубоко засунул в карманы шинели и говорил уже не Кате, а будто какой-то тени, летевшей перед ним:
– Знаю, слышал, – просвещение… У меня ум дикий. Мои дети будут просвещенные. А я сейчас какой есть – злодей… Это моя смерть… Про интеллигентных пишут романы. Ах, как много интересных слов. А почему про меня не написать роман? Вы думаете, только интеллигентные с ума сходят? Я во сне крик слышу… Просыпаюсь, – и во второй бы раз убил…
Из темноты наскакали всадники, крича еще издалека: «Стой, стой…» Мишка сорвал винтовку. «Стой, так твою мать! Своих не узнаешь!..» Оставив Катю, он пошел к всадникам и долго о чем-то совещался.
Пленные стояли, тревожно перешептывались. Катя села на землю, опустила лицо в колени. С востока, где яснее зеленел рассвет, тянуло сыростью, дымком кизяка, домовитым запахом деревни.
Звезды этой нескончаемой ночи начали блекнуть, исчезать. Снова пришлось подняться и идти. Скоро забрехали собаки, показались ометы, журавли колодцев, крыши села. Проступили на лугу комьями снега спящие гуси. Коралловая заря отразилась в плоском озерце. Мишка подошел, нахмурясь:
– С другими вы не ходите, вас я устрою отдельно.
– Хорошо, – ответила Катя, слыша словно издалека.
Все равно куда было идти, только – лечь, заснуть…
Сквозь
Пошатываясь, Катя пошла в хату, где зазвенели потревоженные мухи. Мужик вынес из-за перегородки тулуп и подушку: «Спите», – и ушел. Катя очутилась за перегородкой на постели. Кажется, Мишка наклонялся над ней, поправляя под головой подушку. Было блаженно провалиться в небытие…
…Тревожил стук колес. Они катились, гремели. Катилось множество экипажей. И солнце отсвечивало позади них от окон высоких-высоких домов. Полукруглые графитовые крыши. Париж. Мимо мчатся экипажи с нарядными женщинами. Все что-то кричат, оборачиваются, указывают… Женщины размахивают кружевными зонтиками… Все больше мчится экипажей. Боже мой! Это погоня… В Париже-то, на бульварах! Вот они. Огромные тени на косматых конях в зеленоватом рассвете. Ни двинуться, ни убежать! Какой топот! Какие крики! Захватило дух!..
…Катя села на постели. Гремели колеса, ржали кони за окном. Сквозь незанавешенную дверь перегородки она увидела входящих и выходящих людей, увешанных оружием. В хате гудели голоса, топали сапожищи. Многие теснились у стола, что-то на нем рассматривали. Отпускали ядреные словечки. Был уже белый день, и несколько дымных лучей било в сизый махорочный дым хаты сквозь маленькие окна.
На Катю никто не обращал внимания. Она поправила платье и волосы, но осталась сидеть на постели. Очевидно, в село вошли новые войска. По тревожному гулу толпившихся в хате людей было понятно, что готовилось что-то серьезное. Резкий голос, с запинкой, с бабьим оттенком крикнул повелительно:
– Чтоб его черти взяли! Позвать его, подлеца!
И полетели голоса, крики из хаты на двор, на улицу, туда, где стояли запряженные тройками тележки, оседланные кони, кучки солдат, матросов, вооруженных мужиков.
– Петриченко… Где Петриченко?.. Беги за ним…
– Сам беги, кабан гладкий… Эй, браток, покличь полковника… Да где он, черт его душу знает?.. Здесь он, на возу спит, пьяный… Из ведра его, дьявола, окатить… Слышь, там, с ведром, добеги до колодца, – полковника не добудимся… Эй, братва, водой его не отлить, мажь ему рыло дегтем… Проснулся, проснулся… Скажи ему, – батько гневается… Идет… идет…
В хату вошел давешний рослый человек в высокой шапке. Он до того, видимо, крепко спал, что на усатом багровом лице его с трудом можно было разобрать заплывшие глаза… Ворча, он протолкался к столу и сел.
– Ты что же, негодяй, – армию продаешь! Купили тебя! – взвился с запинкою высокий скрежещущий голос.
– А что? Ну – заснул, ну, и все тут, – прогудел полковник так густо, будто говорил это, сидя под бочкой.
– А то. А то, тебе говорю… А то! – Голос захлебнулся. – А то, что проспал немцев…