Восемнадцатый год
Шрифт:
Иван Ильич сейчас же отошел от телеги. Грозно зашумели голоса, острый крик прорезал их нарастающий гнев. Над толпой поднялось растопыренное, дрыгающее ногами тело Валерьяна Оноли, подлетело и упало… Высоко поднялся над костром столб мелких искр…
В похолодевшей перед утром степи захлопали кнутами еще ленивые выстрелы, торжественно прокатился орудийный гул. Это колонны Дроздовского и Боровского снова пошли в наступление из-за ручья Кирпели, чтобы отчаянным усилием повернуть счастье на свою сторону.
В эту же ночь командарм
Сообщил ему об этом начальник штаба Беляков: с телеграфной лентой кинулся в вагон главкома и, сбросив его ноги с койки, прочел приказ, освещая ленту бензиновой зажигалкой. Сорокин, не в силах проснуться, таращил глаза, валился на горячую подушку. Беляков стал трясти его за плечи:
– Да проснись ты, ваше высокопревосходительство, товарищ главнокомандующий… Хозяин Кавказа – понял? Царь и бог – понял?
Тогда Сорокин понял всю огромную важность известия, всю изумительную судьбу свою, оттиснутую точками и линиями на узкой полоске бумаги, извивающейся в пальцах начштаба. Он быстро оправил штаны, накинул черкеску, пристегнул кобуру, шашку.
– Немедленно объявить приказ по армии… Мне – коня…
На рассвете Иван Ильич Телегин после перевязки, разыскивая штаб своего полка, пробирался между возами. В это время со стороны вокзала по улице пролетела кучка конвойных с развевающимися башлыками, впереди скакал трубач, за ним – двое: Сорокин, рвавший повод у гривастого коня, и казак со значком главнокомандующего на пике. Как ночные духи в закружившейся пыли, всадники умчались в сторону выстрелов.
На телегах, мокрых от росы, поднимались заспанные головы, выставлялись бороды, хрипели голоса. И уже далеко в степи пела труба скачущего горниста, оповещая о том, что главнокомандующий близко, здесь, в бою, под пулями… «Опрокинем врага, та-та-та, – пела труба, – к победе и славе вперед… Для героя нет смерти, но слава навек, та-та-та…»
В мазаной хате с выбитыми окошками Иван Ильич нашел Гымзу. Больше никого из штаба полка здесь не было. Гымза сутуло сидел на лавке, огромный и мрачный, рука его с деревянной ложкой висела между раздвинутыми коленями. На столе стоял горшок со щами и рядом туго набитый портфель – весь аппарат начальника особого отдела.
Гымза, казалось, дремал. Он не пошевелился, только повернул глаза в сторону Ивана Ильича:
– Ранен?
– Пустяки, царапина…Провалялся полночи в пшенице… Потерял своих, – такая путаница… Где полк?
– Сядь, – сказал Гымза. – Есть хочешь?
Он с трудом поднял руку, отдал ложку. Иван Ильич набросился на горшок с полуостывшими щами, даже застонал. С минуту ел молча.
– Наши дрались вчера, товарищ Гымза, цепи и поднимать не надо: на триста, на четыреста шагов бросались в штыки…
– Поел, будет, – сказал Гымза. Телегин положил ложку. – Ты слышал приказ по армии?
– Нет.
– Сорокин – верховный главнокомандующий. Понятно?
– Ну, что ж, это хорошо… Ты видел его вчера? С брошенными поводьями пер в самый огонь, – пунцовая рубашка, весь на виду. Бойцы, как завидят его, – ура! Кабы не он вчера, – не знаю… Мы еще подивились вчера: прямо – цезарь.
– То-то – цезарь, – сказал Гымза. – Жалко – расстрелять его не могу.
Телегин опустил ложку:
– Ты… смеешься?
– Нет, не смеюсь. Тебе все равно этих делов не понять. – Тяжелым взглядом, не мигая, он глядел на Ивана Ильича. – Ну, а ты-то не предашь? (Телегин спокойно взглянул ему в глаза.) Ну, что ж… Хочу поручить тебе трудное дело, товарищ Телегин… Думаю я, – пожалуй, ты самый подходящий… На Волгу тебе надо ехать.
– Слушаю.
– Я напишу все мандаты. Я тебе дам письмо к председателю Военного совета. Если ты не сладишь, не передашь, – тогда лучше уходи к белым, назад не являйся. Понял?
– Ладно.
– Живым в руки не давайся. Больше жизни береги письмо. Попадешь в контрразведку, – все сделай, съешь это письмо, что ли… Понял? – Гымза задвигался и опустил на стол кулак, так что горшок подпрыгнул. – Чтобы ты знал, – в письме вот что будет: армия в Сорокина верит. Сорокин сейчас герой, армия за ним куда угодно пойдет… И я требую расстрела Сорокина… Немедленно, покуда он революцию не оседлал. Запомнил? Эти слова – твоя смерть, Телегин… Понятно?
Он помолчал. По лбу его ползли мухи. Телегин сказал:
– Хорошо, будет сделано.
– Так поезжай, дружок… Не знаю, – через Святой Крест, на Астрахань – далеко… Лучше тебе пробираться Доном на Царицын. Кстати, разведаешь, что у белых в тылах… Захвати офицерские погоны, покрасуйся… Какие тебе – капитанские или подполковничьи?
Он усмехнулся, положил Телегину руку на колено, похлопал, как ребенка:
– Поспи часика два, а я напишу письмо.
10
Трехнедельный отпуск был наконец получен. Вадим Петрович Рощин, разбитый, больной, растерзанный противоречиями, находился в это время в добровольческом гарнизоне на станции Великокняжеской. Крупных боев не было, – все силы красных оттянулись южнее, на борьбу с главными силами Деникина. Здесь же, по станицам на реках Маныче и Сале, вспыхивали кое-где волнения, но казачьи карательные отряды атамана Краснова проворной рукой успокаивали мятущиеся умы: где внушали честью, где шомполами, а где вешали.
Вадим Петрович уклонялся от участия в расправах, ссылаясь на контузию. По возможности не ходил на офицерские попойки, устраиваемые в ознаменование побед Деникина. И странно: здесь, в гарнизоне, так же как и в действующей армии, к Рощину все относились с настороженностью, со скрытой враждебностью.
Кем-то, где-то был пущен слух про его «красные подштанники», – так к нему это и прилипло.
В окопах под Шаблиевкой вольноопределяющийся Оноли стрелял в него. Рощин отчетливо помнил эту секунду: гул снаряда с бронепоезда, крик ротного «ложись!». Разрыв. И – запоздавший револьверный выстрел, удар, как палкой, в затылок и свирепой радостью метнувшиеся восточные глаза Оноли.