Восход Ганимеда
Шрифт:
Прохожие, что спешили по своим делам, еще не расстались с зимней одеждой, но машины уже расплескивали в нечищенных от снега переулках грязную талую кашу, вызывая брань жмущихся к стенам домов пешеходов.
В одной из таких тихих, ничем не примечательных улочек и случилось то событие, что в корне изменило впоследствии жизнь многих людей.
Тут, на газоне перед старым домом с крепкими кирпичными стенами и свежевыбеленным фасадом, торчал тройной пень, оставшийся от сваленного несколько лет назад тополя.
Те, кто изо дня в день ходил на работу именно по
Такую картину можно было наблюдать изо дня в день, и многие прохожие, чей маршрут постоянно пролегал по этой улице в утренние или вечерние часы, машинально кивали старику, словно тот был их старым знакомым.
Он же, постоянно погруженный в какие-то, ведомые лишь ему одному мысли, рассеянно кивал в ответ только в том случае, если замечал приветствие. По облику этого человека трудно было судить о роде его прошлых занятий и социальном положении, одежда старика не казалась бедной, но та отрешенность, с которой он смотрел в одну точку на каменной стене здания напротив, делала его образ сродни огарку оплывшей стеариновой свечи, обреченному, если зажгут, гореть минуту или две, не больше. Видимо, он хорошо осознавал собственный возраст и не ждал никаких чудес ни от природы, ни от жизни, ни от людей. Все, что могло с ним случиться, уже произошло в прошлом, а теперь ему оставалось только сидеть, вдыхать чуть горьковатый весенний воздух, не загадывая наперед, сколько еще лет отпущено ему в этом мире…
Это утро начиналось для него, как обычно.
Сев на прибитую к пню доску, он отстегнул поводки собак, и те весело, наперегонки кинулись бежать вдоль тротуара.
Мимо прошелестела покрышками иномарка, звонко процокали по оголившемуся из-под снега асфальту женские каблучки. Воздух этим ранним утром казался особенно чистым; он нес сладкие флюиды весны, и на душе у Антона Петровича было спокойно, даже отрадно… Хотелось просидеть так весь день, не возвращаясь в запыленный сумрак квартиры.
С того памятного зимнего вечера, когда ведомственная «Волга» подкатила к двухэтажному коттеджу в поселке Гагачьем, казалось, прошла целая вечность.
Никто больше не тревожил отставного генерала Колвина ни визитами, ни просьбами…
Тоскуя в неуютной холостяцкой квартире, ощущая вакуум полнейшего одиночества и забвения, он обзавелся двумя щенками немецкой овчарки, заботы о которых, как и ежедневные вынужденные прогулки, немного скрашивали его жизнь.
Смириться со своим положением пенсионера, оставшегося не у дел отставного военного, было тяжело, но возможно, и наслоения времени постепенно стирали в памяти острые углы воспоминаний о несбывшихся мечтах и прожитой, как ему казалось, большей частью попусту жизни. Детей у Колвина
Задумавшись, он не заметил, как в конце улицы появилась чуть прихрамывающая на одну ногу молодая женщина.
Одета она была сверхбедно, во что придется, но выглядела на удивление опрятно. Собаки Колвина, бросив возиться друг с другом, навострили уши, глядя в сторону одинокой прохожей и втягивая холодный воздух влажными черными ноздрями.
Она остановилась, в первый момент испугавшись вида двух вставших в стойку овчарок. Ее взгляд метнулся от собак к хозяину, который сидел на пне, вполоборота к ней, явно о чем-то задумавшись и не видя происходящего.
Она не стала окликать его, а присела и вытащила из кармана старого, застиранного пальто кусок хлеба, заботливо завернутый в подобие носового платка.
Овчарки с двух сторон подошли к ней, напряженно втягивая воздух.
Лада разломила кусок хлеба надвое и протянула им, заглядывая в черные умные глаза собак. Сделала она это совершенно естественно, не напрягаясь, словно этот коричневатый брусок хлебного мякиша не являлся ее единственной едой на сегодняшний день, а был припасен специально для двух черных как смоль овчарок с лоснящейся на загривках шерстью.
В этот момент Антон Петрович наконец оглянулся, спохватившись, что уже давно не видит и не слышит своих подопечных.
Его глазам предстала довольно странная, по меньшей мере, несвойственная будням картина: обе собаки жевали хлеб, аккуратно подбирая его с ладоней присевшей на корточки перед ними очень бедно одетой молодой женщины.
Ее лицо можно было бы назвать красивым, если б не приподнятая к носу верхняя губа. Даже легкая, испуганная улыбка не могла скрасить ее черты, а только усиливала врожденное уродство.
Антон Петрович привстал.
Заметив движение, Лада вскинула голову:
– Извините… они не хотели меня пускать…
У Колвина шевельнулось какое-то смутное воспоминание.
Где же он видел это лицо… уж не у подземного ли перехода?..
Бродяжка? Нищенка? Но почему тогда ее одежда выглядит так, словно за ней ухаживают каждый день? Что-то в образе этой молодой, изуродованной при рождении девушки не вязалось в его сознании с понятием о грязных, замызганных попрошайках, что сновали меж коммерческих киосков у ближайшего метро или толклись у входа в вестибюль станции.
Посмотрев на хлеб, который доедали его собаки, и чистую тряпочку, лежащую на коленях девушки, он вдруг отчетливо понял, что у нее не может быть лишнего куска хлеба, припасенного для собак.
Колвину вдруг стало неуютно и неудобно, словно это он заставил ее поделиться с его питомцами последним…
– Да нет… это, видимо, мне нужно извиняться за своих оболтусов… – произнес он, вставая с пня, и тут вспомнил, где и когда видел ее… Пару раз она промелькнула на грани его сознания, там, где откладывались лица случайно проходящих мимо по улице людей. Он даже вспомнил, что она немного прихрамывает.