Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
Как менял он пиджак на бутылку вина, Веретенников помнит смутно. Но, наверно, все-таки обмен состоялся, потому что через некоторое время он обнаруживает себя уже без пиджака, в одной рубашке, сидящим за грязным, залитым пивом столиком, в какой-то замызганной забегаловке. Здесь людно, шумно, дымно. Однако в пьяной толчее внимание Веретенникова привлекают два человека. Это те самые — из органов. И странно: хоть они и сидят довольно далеко от Веретенникова, в другом углу забегаловки, однако сквозь гул пьяных голосов, шарканье ног и звяканье стаканов он совершенно отчетливо, от слова до слова, слышит все, о чем говорят эти двое. Такое впечатление, словно голоса их доносятся не издали, а звучат прямо в голове Веретенникова. Более того — Веретенников видит, как
Утро застало его все в том же привокзальном сквере. Он чувствовал себя совершенно обессиленным. Тяжелые похмельные судороги пробегали по его телу. Он не знал, сколько дней прошло с тех пор, как он прилетел в этот город. Не мог ни сосчитать, ни вспомнить, как ни напрягался. Он вдруг обнаружил за собой еще одну странность: он совершенно не мог долго оставаться на одном месте. Стоило ему опуститься на скамейку, как к сердцу подступало какое-то сосущее беспокойство и гнало его дальше. Словно где-то там, впереди, на этих незнакомых улицах маячило его спасение. Однако, сделав круг, он снова, будто к магниту, возвращался к вокзалу.
Итак, он был один, в чужом городе, полураздетый, без вещей, без денег. Мрак, казалось, смыкался вокруг. Выхода он не видел. Если бы он знал, что все так кончится, если бы знал… Ведь что мешало ему добраться до своего дружка-приятеля, а там сиди-посиживай за столом, как все люди, пей сколько хочешь, хоть залейся, так нет же… Он проклинал себя за свою слабость, чувство угнетенности давило все тяжелее. И не избавиться, не спастись от этого чувства.
В кармане брюк он нащупал вдруг несколько последних монет. Слава богу, те двое — «из органов» — не позарились на мелочь. Или просто слишком спешили. Он разложил монеты на ладони и пересчитал их: шестьдесят семь копеек. Наверно, хватит на телеграмму. Дать матери SOS. А стоит ли?.. Какая-то апатия, ощущение бесполезности, бессмысленности всего, что бы он ни сделал, охватило его. Зачем? Что от этого изменится? Не лучше ли разом покончить со всем?..
Некоторое время он еще колебался. Но взгляд его уже тянулся к ларьку, где толстый кавказец торговал сухим вином в разлив. И тошнотворная слабость подкатывала к горлу. Ему казалось: он сейчас упадет. Было только одно средство преодолеть эту слабость.
Сжимая мелочь в кулаке, Веретенников подошел к ларьку и встал в хвост небольшой — три человека — очереди. Ожидание, даже столь недолгое, казалось ему нестерпимым. Солнечный свет был раздражающе, мучительно ярким. Наконец очередь его приблизилась, он протянул продавцу руку с прилипшими к ладони монетами, и в то же мгновение все начало меркнуть в его глазах… Последнее, что он запомнил, — это монеты, падающие на прилавок…
Вытащила его тогда из этой гибельной круговерти Клава. Если бы не явилась она, если бы не прилетела, едва узнав, что он в больнице, еще неизвестно, как все обернулось бы. Слишком мрачные мысли тогда его посещали. И как он повел бы себя, поднявшись с больничной койки, куда бы занесло его на сей раз, не окажись тогда рядом Клава, все это было покрыто мраком.
Клава привезла его в Ленинград. Для Веретенникова так и осталось тайной, откуда она достала деньги на дорогу, как сумела вывернуться при ее-то малом заработке. Тогда он этим особенно и не интересовался. И даже мысль о том, чтобы вернуть ей эти деньги, как-то не приходила ему в голову. Тем более что в Ленинграде он вскоре опять запил — до отдачи ли долгов тут было! А потом уже и окончательно разминулись их пути.
Теперь вся эта история вновь ожила в памяти Веретенникова.
— Я же твой старый должник… — посмеиваясь, сказал он.
— Какой ты должник, Веретенников… — отозвалась Клава. — Тебя нет в моей жизни. Понимаешь? Нет. А как может быть что-то должен человек, которого нет?
Эти слова покоробили Веретенникова. Даже если это была шутка, то слишком горькая.
— Как это меня нет? — сказал он с деланно-шутливой обидой. — Вот он я, весь перед тобой.
— Ладно, оставим этот разговор, Веретенников, — сказала Клава. — И давай-ка, пожалуй, прощаться. Мне пора.
— Но можно… — начал было он, однако Клава перебила его:
— Нет, Веретенников, нельзя.
Белесые бровки Веретенникова обидчиво шевельнулись:
— Но ты же даже не знаешь, что я хотел сказать! Ты даже не дослушала!
— Что бы ты ни сказал, Веретенников, все равно — нет. Бесполезно. — И, помахав ему рукой, она пошла из кафе.
Так они и расстались тогда, но встреча эта не осталась бесследной для Веретенникова. Он вдруг начал ловить себя на том, что все чаще и чаще думает о Клаве. Обычно все то, что так или иначе было связано с прошлой его — пьяной — жизнью, он старался отбрасывать, вычеркивать из своей памяти. А тут… До случайной этой встречи он и вспоминать-то почти уже не вспоминал о Клаве. Считал, что отрезана та полоса жизни начисто и навсегда. Казалось, Клава исчезла, растворилась в его прошлом с такой же естественной легкостью, с какой растворяется сахар в стакане чая. Или это действительно только казалось?..
Теперь Веретенникова томило ощущение недосказанности, которое оставалось у него после встречи с Клавой. Словно было нечто такое, что должен был и не сумел он тогда разгадать. Раньше он считал Клаву простенькой, наивной девочкой, вся она была на виду. Теперь же он вдруг почувствовал, что вовсе не так она проста — словно за те годы, пока они не виделись, в ней совершилась неведомая ему душевная работа, произошла какая-то тайная перемена, суть которой так и не мог ни понять, ни уловить Веретенников.
«Она стала независимой — вот что, пожалуй, главное, — думал Веретенников. — Что ж, тогда все верно, так и должно быть. Мы зависимы, пока любим. Независим тот, кто не любит. Она разлюбила меня, только и всего».
Однако подобные размышления лишь подогревали его интерес к Клаве.
Вообще последнее время он стал чаще раздумывать о собственной жизни. Если раньше, в прежние времена, только в минуты протрезвления его раздирали противоречивые мысли и чувства — от самопрощения до самобичевания, от глубокого раскаяния до утверждения собственного права делать все, что душа пожелает, — то теперь раздумья о себе, о своем прошлом и будущем, о смысле всего происходящего с ним занимали его едва ли не постоянно.
Он почти не работал. То есть каждое утро он исправно садился за письменный стол, даже закладывал чистый лист в свою старенькую, раздерганную пишущую машинку, но дальше этого обычно дело не шло. Зато мысли его катились легко и свободно.
Устинов во время своих сеансов, помнится, говорил: «Теперь, когда ваше сознание просветлено, когда вы решили раз и навсегда отказаться от алкогольного дурмана, когда вы ощутили достоинство трезвой жизни, вас непременно ожидает прилив творческих сил. Все здоровое, сильное, истинно человеческое в вашей душе, то, что прежде вы глушили, забивали, травили алкоголем, теперь возродится и оживет, вы почувствуете подъем духа, работоспособность ваша возрастет, вы снова ощутите уверенность в себе…»