Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
В этот раз, едва ступив на дорожку сквера, Устинов услышал, как его окликнули:
— Евгений Андреевич!
В аллее, чуть поодаль, небольшой кучкой толпились его подопечные. Он увидел и Матвееву, накрашенную, нарумяненную, кокетливо повязанную платочком, и Кабанова, пожилого, молчаливого слесаря со шрамом на лице — меткой, оставленной на память прежней его пьяной жизнью, и супругов Корабельниковых, приходивших на заседания клуба неизменно вдвоем, и некогда известного спортсмена, а ныне оператора газовой котельной Семушкина, и громоздкого, неуклюжего Пьянцова, чья фамилия, разумеется, служила источником разного рода шуток; и миниатюрная Водолеева, и Львов, и Ерохин — все были здесь, все потянулись сразу навстречу Устинову, словно стайка обиженных ребят-детсадовцев.
—
— Как так?
— А очень просто. Вахтерша говорит: не приказано. И ключ не дает.
— Это еще почему! — сразу взорвался Устинов.
Последнее время он часто стал взрываться, всякий пустяк мог вывести его из себя. Если не оказывалось в такой момент рядом с ним Веры, он, наталкиваясь на мелкие, словно бы нарочно чинимые ему препятствия, легко приходил в ярость, кровь бросалась ему в голову — он готов был идти напролом.
— Да не переживайте вы так, Евгений Андреевич! — участливо сказала Матвеева. — Себя пожалейте.
Но Устинов, резко взмахивая увечной своей рукой, уже шел к подъезду Дома культуры. Вахтерша лишь могла повторить то, что говорила прежде:
— Директор приказал: ключа не давать. До выяснения, говорит, особых обстоятельств.
— Каких это еще обстоятельств?!
— Да что вы на меня кричите, Евгений Андреевич? Я разве знаю каких. Я человек маленький, мне приказано — я и делаю.
— Да-да, извините, — несколько остывая, сказал Устинов, — действительно неловко вышло. Что это я раскричался…
Однако отступать, когда он чувствовал свою правоту, было не в характере Устинова. Он попросил вахтершу дать ему домашний телефон директора.
— Ой, не знаю, можно ли, — засомневалась та. — Не станет ли Семен Захарович серчать на меня? Чего, скажет, на отдыхе меня беспокоят?..
— Не станет, не станет, — сказал Устинов.
Директор, Семен Захарович Пятница, казалось, не удивился его звонку. Он терпеливо выслушал Устинова, потом вздохнул и почмокал сочувственно:
— Ничего не могу поделать, Евгений Андреевич. Указание свыше.
— Да откуда же свыше?! От бога, что ли? — раздраженно спросил Устинов.
— Ну, дорогой Евгений Андреевич, по-моему, между нами и богом есть еще вполне достаточно инстанций…
— Но, Семен Захарович, поймите, люди же собрались…
— Ну что же делать… Разойдутся.
— Вот именно: сегодня разойдутся, завтра разойдутся, а там их и вовсе уже не соберешь. Неужели вы этого не понимаете?
— Разговор наш бесполезен, Евгений Андреевич. При всем желании я ничего не могу сделать.
Устинов в сердцах положил трубку. Ему хорошо был знаком этот тон: непробиваемо вежливый, равнодушно-учтивый — словно бы хорошо отполированная поверхность, не уцепишься. Что все это значило? Какие еще новые препятствия ожидали его?
Он вышел на улицу. Лицо, вероятно, выдавало его чувства, потому что члены клуба тут же бросились утешать, успокаивать Устинова.
— Да бросьте, Евгений Андреевич, было бы из-за чего тратить нервы! Вы сами говорили: нервные клетки не восстанавливаются, зачем же на дураков их расходовать? Да мы еще лучше — воздухом подышим, смотрите, какая погода чудесная, чего в помещении дохнуть?..
Маленькой толпой они двинулись провожать его, и он вдруг с растроганностью ощутил, как близки ему эти люди, сколь многое связывает его с ними. Жаль, Веретенникова сейчас не было среди них. Каждый из тех, кто окружал сейчас его, прошел свою Голгофу. И это не было преувеличением. Чуть ли не каждый из них знал такую глубину падения, страха и унижений, такую глухую безысходность, каждый из них бывал так мерзок и так мучился от этой своей мерзости, что описать все это обыкновенными чернилами вряд ли было возможно. В свое первое посещение Устинова любой из них в небольшой анкетке на вопрос: «Как вы сами оцениваете свое состояние? В какой стадии алкоголизма, по вашему мнению, находитесь?» — без колебания отвечал: «В третьей». И на вопросы: «Бывают ли у вас галлюцинации?», «Испытывали ли вы тягу к самоубийству?» едва ли не каждый отвечал: «Да». Теперь же они шли вместе с ним, ничем не отличимые от сотен других прохожих, такие же и не такие, как все. Маленький человеческий островок, два десятка человек, словно бы спасшихся, вынырнувших из бездны и теперь крепко держащихся друг за друга… Надолго ли хватит их? Надолго ли достанет характера противостоять искушениям и соблазнам, которые на каждом шагу подбрасывает город?.. Устинов верил, что те, кто ощутил чистоту и достоинство трезвой жизни, уже не отступятся от нее. «Нет, отказ от алкоголя, — не раз говорил он им, — вы будете ощущать не как некую вынужденную жертву, не как собственную ущербность, а только как естественное состояние разумного человека, как признак силы и собственной свободы, ибо отныне вы свободны от самой унизительной зависимости, от самого отвратительного рабства, в котором, сам порой не сознавая этого, находится пьющий человек…» Устинов верил, что слова эти не пропадут даром.
Когда поздно вечером Устинов вернулся домой, настроение его уже заметно исправилось, и только некий щемящий душу осадок от разговора с директором Дома культуры не давал окончательно обрести бодрость.
Он еще раздевался в передней, когда прозвучал телефонный звонок. Незнакомый голос, взволнованный и торопливый, бился в телефонной трубке:
— Вы меня не знаете… Моя фамилия Ломтев… Ломтев Виктор Иванович… Я сегодня приехал из Москвы… Обо мне с вами говорила подруга моей жены… Вы, наверно, помните… Я бы хотел… Я бы просил вас… то есть… в общем… чтобы вы помогли мне…
— Это срочно? — спросил Устинов. — Я спрашиваю: это срочно?
— Да. — Похоже, пьяная настойчивость слышалась в голосе, звучавшем в трубке: — Да.
— А где вы сейчас находитесь? Где вы остановились?
— Я? — голос вдруг как-то сник, растерянность зазвучала в нем. — Я — нигде. Я, собственно… — И замолк.
Некоторое время Устинов молчал, думал. Потом сказал:
— Хорошо. Приезжайте.
Потом он рассказывал Вере о нелепом происшествии в Доме культуры и об этом неожиданном звонке, а из головы у него по-прежнему не шел Веретенников. Устинов вернулся к телефону, набрал номер. Никто не отвечал.
ГЛАВА ПЯТАЯ
ВЕРЕТЕННИКОВ
«…Был ли я до конца искренен, когда писал здесь, в своем дневнике, что наверняка бросил бы пить, что жизнь моя сложилась бы совершенно по-другому, если бы не та проклятая история с «Лесоповалом»? Верил ли я сам в эти свои слова? Не знаю… Думаю, что все-таки нет, не верил. Это — если как на духу.
Конечно, те события моей жизни, которые я попытался изобразить в «Лесоповале», да и участь самой повести — все это сыграло исключительно важную роль в моей судьбе. Можно сказать, вся моя жизнь так или иначе вертится вокруг этого. И повести своей я ведь не случайно дал такое название; кроме прямого смысла, есть в нем, мне кажется, смысл переносный, более глубокий, символический: «Лесоповал» — как некий общий знак насилия над жизнью, как некий слепой, неотвратимо движущийся в а л, подминающий под себя все живое. Вслушайтесь в это слово: «Лесоповал» — не правда ли, есть в нем что-то механическое, жестокое? Чтобы подчеркнуть этот — второй — смысл, я и решил дать повести эпиграф. Правда, я долго колебался, какой именно. «Плакала Саша, как лес вырубали…» — эта строка звучала для меня, словно трепетная, натянутая струна, и звук ее хватал за душу, был исполнен печали и горечи; от него словно бы тянулась нить в мое детство, он словно бы подчеркивал, обнажал контраст между тем, о чем я мечтал тогда, ребенком, над чем плакал и радовался, и тем истинным, жестоким и грубым лицом судьбы, которым она повернулась ко мне… Но, подумав, я все-таки в конце концов склонился к другому эпиграфу: «Лес рубят — щепки летят». Мне показалось, он точнее, определеннее настроит читателя, выявит главную мысль повести. Тогда я еще надеялся, что у этой повести будет читатель. Я сам ведь и был такой щепкой, отсюда и все мои беды. Хотя… Встречал я ведь и людей с совершенно, казалось бы, благополучной судьбой, а входили они в вираж еще почище меня… Впрочем, может быть, как раз это видимое благополучие и окупалось подобной ценой, ибо за ним скрывалось неблагополучие внутреннее, глубинное, не различимое посторонним глазом. Кто знает…