Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
— Игорь, правда, подумай… пока не поздно… — просительно проговорила она. Лицо ее сморщилось, стало некрасивым и жалким. — Я умоляю тебя… никто ведь даже не узнает… Я тут уже советовалась с одной знакомой, есть один человек… Устинов его фамилия… Он, говорят, лечит… гипнозом, что ли, я не знаю точно, но лечит…
— Да ты что! — взорвался Щетинин. — И правда не в своем уме? С знакомой она советовалась! Еще бы по всему городу раззвонила! Давай-давай, сообщай всем, что муж у тебя алкоголик!
Он повернулся и, взбешенный, пошел в спальню.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
УСТИНОВ
Из редакции «Вечерней газеты» Сергей Киселев вышел необычайно воодушевленный. Что ни говори, а сегодня он впервые получил по-настоящему серьезное, действительно стоящее задание. До сих пор ему, студенту факультета журналистики, направленному в редакцию для прохождения производственной практики, поручали лишь всякую ерунду: он правил уже выправленные заметки, вычитывал уже вычитанные гранки, а то и попросту томился от безделья, страдая от ощущения собственной ненужности, бесполезности и неприкаянности
Письмо, которое предстояло проверить и прокомментировать Киселеву, а может быть, даже затем на его основе написать очерк, надежно покоилось в его кармане. Содержание письма Киселев знал уже почти наизусть.
«Уважаемая редакция!
Я никогда не писал писем в газету и не знаю, как это делается. Если что напишу не так, вы меня извините. Я и не думал никогда, что буду писать в редакцию, а теперь хочу написать. Да и жена мне говорит: пиши. Почему, говорит, не написать о хорошем человеке? Ты подумай только, какой ты был и какой ты теперь.
Да, дорогие товарищи из редакции, если всю мою прежнюю жизнь описать, то самый натуральный фильм ужасов получится. Вспоминать сейчас страшно, да и не хочется. Сам себе я полжизни, можно сказать, сгубил — и все из-за водки. Сейчас сам себе, бывает, не верю: неужели, думаю, человек до такого скотского состояния дойти может? А ведь доходил! Все, что мог пропить, пропивал. Не жизнь была, а сплошной пьяный туман. А сколько жена и дети слез из-за меня пролили — это и не сосчитать. Я, бывает, теперь проснусь ночью, вспомню их слезы, и сам плачу, честное слово. Вечный я должник перед ними. Хорошо, жена моя до конца от меня не отступилась: или я, говорит, тебя, Саша, из этого пьяного омута вытащу, или сама в петлю головой сунусь. Так и запомни, другого пути у меня нет. Тогда я эти ее слова как бы мимо ушей пропускал, нынче только и оценил уже на трезвую свою голову. Хотя, если сказать откровенно, я и сам иной раз готов был наложить на себя руки — такая черная тоска с похмелья накатывала. До чего только я не допивался! Дико и страшно становится, как подумаешь. Лучше не вспоминать. Да и не для того я пишу это письмо, чтобы жизнь свою описывать: кто на собственной шкуре испытал, что такое жизнь алкоголика, тот и так все поймет, без лишних слов, а кто не испытывал, тому вообразить трудно. Я же рассказать хочу о человеке, который меня спас. Пусть о нем читатели вашей газеты прочтут и узнают, он того заслуживает. Фамилия его — Устинов. Евгений Андреевич. Чтобы узнать о нем подробнее, вы можете послать своего корреспондента в институт, где Евгений Андреевич научным сотрудником состоит и где я проходил у него курс лечения два года назад. Я же скажу, как я думаю: человек это замечательный, большой души человек. Он словно бы пелену с глаз моих снял, я теперь всю свою жизнь, и прошлую и настоящую, совсем по-другому вижу, в новом свете. Жена моя говорит: ты молиться на него должен. Это она привела меня в институт этот, к Евгению Андреевичу. Он меня посмотрел тогда и говорит: вы легко внушаемый, это хорошо. А я все равно не верил, что что-нибудь получится, уже крест на своей трезвой жизни поставил. Думал, на роду мне так написано: умереть под забором. Так бы оно и было, если бы не Евгений Андреевич. Я знаю: я у него не один такой был, и на всех у него хватало терпения. Я благодаря ему как бы заново родился. Он как мне сказал тогда: «С этого дня вы, Александр Петрович, пить больше не будете, запомните этот день, он для вас, может быть, самый важный в жизни», — так я с той поры, и правда, не пью. Ни капли. «Вы, говорит, теперь сознательно избираете трезвую жизнь. Есть, мол, трезвенники по принуждению, для них водка по-прежнему единственный свет в окошке, а не потребляют они алкоголь только из страха — ну, подшились, например, или еще что. Вы же выбрали трезвость по убеждению. Вы поняли отныне, что нет более отвратительного рабства, чем рабство алкогольное. И не страх будет удерживать вас теперь — у вас просто не возникнет больше желания травить себя вином».
Я слушал тогда эти его слова и верил и не верил. А ведь все и верно так вышло, как он говорил. Теперь я не только сам не пью, но и других убеждаю бросить это дело, состою в клубе поборников трезвости. Только теперь я себя человеком почувствовал, жаль, что поздно. Но к дикости своей прежней я уже никогда не вернусь.
Теперь вы поняли, дорогие товарищи из редакции, почему я хочу через вашу газету выразить огромную благодарность Евгению Андреевичу Устинову. Пусть все знают, какой это замечательный человек. И жена моя тоже присоединяется к этим словам. До свидания.
— Сгоняй-ка в Институт мозга, — сказал заведующий отделом писем, вручая это послание Киселеву. — Присмотрись как следует к этому исцелителю алкоголиков, побеседуй. Может, и верно, сделаешь зарисовку. Читатели такие истории любят.
Так что у Киселева были все основания испытывать радостное воодушевление, когда он шагал по институтскому коридору, отыскивая кабинет ученого секретаря. Ему нравилось ощущать себя полномочным представителем солидной газеты, нравилось и то, что явился он сюда не для выяснения какой-нибудь склочной жалобы, а с миссией явно приятной, и, значит, наверняка мог рассчитывать на ответную расположенность и откровенность. Однако все получилось совсем не так, как рисовалось Киселеву.
Ученый секретарь института Иван Семенович Беговой оказался довольно молодым еще, но уже успевшим располнеть и приобрести представительность человеком, рядом с которым студенческая несолидная сущность Киселева проступала особенно отчетливо. Впрочем, встретил Иван Семенович его с подчеркнутой обходительностью или, точнее говоря, с добродушно-шутливой серьезностью:
— Интересно, чем мы заслужили внимание прессы?
Но едва только была произнесена фамилия «Устинов», по лицу ученого секретаря пробежала тень суровой озабоченности.
— Очень жаль, но должен вас огорчить. Устинов у нас уже не работает, — сказал он. — Недавно мы всем коллективом проводили его на заслуженный отдых.
— Недавно? — растерянно переспросил Киселев.
— Да, месяца три-четыре тому назад.
— Ах, жалость какая! Не повезло! — непроизвольно вырвалось у Киселева. — Но… может быть, кто-то тогда мог бы рассказать мне о нем? Ученики его или…
— Не знаю, — пожал плечами ученый секретарь. И очки его блеснули холодной официальностью. — Боюсь, вам вряд ли кто сможет тут помочь. Скажу вам откровенно: восторги по поводу его достижений, мягко говоря, сильно преувеличены. Все не так просто. У коллектива мнение о Евгении Андреевиче было отнюдь не однозначным. Я человек открытый и позволю себе говорить с вами напрямую, надеюсь, вы поймете меня правильно…
Киселев кивнул и постарался придать своему лицу выражение сосредоточенной серьезности. Доверительный тон ученого не мог не польстить ему.
— Видите ли, Евгений Андреевич — человек, конечно, во всех смыслах заслуживающий глубокого уважения: фронтовик, инвалид войны, активный общественник. Если бы только не его характер! Характерец у него, я вам скажу, не сахар. Удивительно тяжелый характер. Он всех сумел настроить против себя. Работать рядом с ним последнее время было совершенно невыносимо, ладить с людьми он оказался абсолютно неспособен. У нас ведь как: в чем-то ты уступишь, в чем-то тебе уступят, иначе нельзя. Он же никаких компромиссов не желал признавать. Ну, а если людям постоянно, извините за выражение, в нос тыкать, что работают они плохо, что отдача их не эффективна, что они, простите, едва ли не бездельники, то, наверно, трудно рассчитывать на ответное благорасположение. Такая вот сложилась ситуация. Я понимаю: нервы, конечно, трудная жизнь за плечами, но с остальными тоже надо считаться, у остальных тоже нервы, не так ли? Причем я, знаете ли, признаюсь вам, был одним из тех, кто долгое время защищал Евгения Андреевича. Пытался как-то смягчить конфликт, погасить страсти. Но если человек убежден, что вся рота шагает не в ногу, он один в ногу идет, тут уж трудно помочь даже при всей благорасположенности…
— Однако… все же… — пробормотал Киселев. Он и сам точно не знал, какую именно мысль сейчас пытался выразить, просто уж очень жаль было ему расставаться с так хорошо сложившимся в его воображении материалом. Теперь же все рушилось, это было очевидно. Все же он продолжал неуверенно держать в руке письмо Ягодкина, словно робкий проситель, почти без всякой надежды подающий уже отвергнутое однажды заявление.
— Что же касается этого письма, — словно бы сразу угадав, о чем думает Киселев, сказал Иван Семенович, — то, конечно, оно любопытно и имеет определенную ценность, как всякий человеческий документ. Хотя следует учесть, что люди, страдавшие алкоголизмом, как правило, легковозбудимы, подвержены резким эмоциональным перепадам, склонны к преувеличениям… Да и вообще-то любой нарколог, к которым, кстати сказать, Евгений Андреевич относился всегда с предубеждением, может отыскать в своем архиве немало подобных признаний. Так что письмо это не представляет ничего из ряда вон выходящего, хотя, разумеется, каждому из нас приятно слышать слова благодарности… Никто, конечно, не собирается отнимать заслуг у Евгения Андреевича, но и преувеличивать их тоже, наверно, было бы неправильно. А то мы привыкли шарахаться из одной крайности в другую…
— Да, да, я все понимаю… — сказал Киселев.
— И потом… есть еще одно обстоятельство… — после небольшой паузы продолжил Иван Семенович. — Видите ли, когда речь идет о чисто научных расхождениях во взглядах, о научных спорах, о борьбе мнений, это все естественно, это так и должно быть. Но когда мы сталкиваемся с неверными суждениями политического характера, когда под сомнение ставятся наши идейные установки, тут уж мы молчать и прощать не вправе. А к сожалению, товарища Устинова в последнее время порой сильнехонько заносило. Он позволял себе вещи совершенно недопустимые. Я это, разумеется, не для печати, а просто чтобы вы были в курсе дела. У него, знаете, прямо-таки гипертрофированное какое-то представление сложилось об алкогольной опасности, которая якобы угрожает нашему обществу. Прямо алкогольный Апокалипсис какой-то! Никто, конечно, не собирается закрывать глаза на недостатки, но нельзя же так! Не Америка же у нас, где обществу действительно грозит гибель от наркомании. У нас совершенно иные условия, нельзя же не видеть этого! Простите мне мою горячность, но равнодушие здесь, по-моему, совершенно недопустимо! Мы не имеем права сдавать наши позиции!
Киселев слушал, время от времени кивая и сохраняя на лице все то же сосредоточенно-серьезное выражение. Неожиданная мысль пришла ему в голову: а не может ли то, что он сначала посчитал невезением, обернуться вдруг для него удачей? Не идет ли ему в руки нечто посложнее и поинтереснее, чем обыкновенная газетная зарисовка?..
А ученый секретарь между тем, уже несколько поостыв, снова заговорил сухим и деловитым тоном:
— Я бы только не хотел, чтобы у вас сложилось впечатление, будто я навязываю вам свое личное мнение об Устинове. Если угодно, я могу познакомить вас с одним документом. Вам сразу, думаю, все ясно станет. — Он поворошил какие-то бумаги в ящике стола и вынул несколько аккуратно схваченных скрепкой листков, плотно заполненных машинописным текстом. — Вот, пожалуйста, это протокол собрания коллектива лаборатории, где работал Евгений Андреевич. Собрание проводилось в преддверии переаттестации. Почитайте, вы все поймете.