Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
Был, правда, у Ломтева еще один — запасной — вариант, неоднократно уже проверенный и срабатывающий почти всегда наверняка: обратиться к кому-либо из вовсе малознакомых людей, с кем Ломтева связывали лишь косвенные служебные отношения. Здесь весь расчет строился на неожиданности подобной просьбы. Человек растерян, он мнется, он не решается сразу произнести «нет», а потом уже отказать значительно труднее. Если к тому же сочинить какую-нибудь небылицу поневероятнее, — вариант почти безотказный. Невероятным вещам в таких случаях верят куда легче, чем каким-нибудь банальным причинам. Однако у этого варианта был и весьма существенный минус. Показываться перед малознакомым человеком в столь неприглядном виде, разом выдававшим всю подлинную подоплеку необычной ломтевской просьбы, дышать в лицо
В телефонной будке было душно, пот катился по лицу Ломтева, распадающиеся листы записной книжки не слушались его неуверенных пальцев, и раздражение все сильнее начинало овладевать им. Ломай не ломай голову, а придется звонить Каретникову — иного выхода он не видел.
Каретников откликнулся сразу.
— Слушай, старичок, — как можно развязнее, с этакой удалой веселостью в голосе проговорил Ломтев, — я тут втемяшился в одну занятную историю… расскажу, расскажу потом, ты будешь покатываться с хохоту, вот увидишь… И, в общем, оказался, понимаешь ли, на мели… Ну да, подчистую… — Каретников засмеялся, и Ломтев тут же подхихикнул ему тоже. — А мне сейчас, понимаешь ли, рандеву одно светит, это во первых строках моего письма, а во-вторых, я ведь, старичок, уже должен быть в Питере… — Он замер на секунду, затаился, ожидая, как отзовется Каретников — ведь косвенным путем сумма, необходимая Ломтеву, уже была названа. Каретников только заинтересованно сопел в трубку, и Ломтев вздохнул с облегчением. — То есть теоретически я, понимаешь ли, в данный секунд гуляю по берегам Невы, а практически — увы-с! — молю ваше высокоблагородие ссудить мне полтинник… Отдам все — непременно сразу, как вернусь…
Он юродствовал перед Каретниковым и уже знал, что потом станет корчиться от стыда за самого себя. Но сейчас его вела только одна цель. И за достижение этой цели надо платить. Первый раз, что ли, приходилось ему выламываться, унижаться и юродствовать — пора бы уже и привыкнуть.
Наконец, Каретников вымолвил свое «да». Все остальное было, как говорят шахматисты, лишь делом техники. Впрочем, час, который еще предстояло прожить Ломтеву, перетерпеть до назначенного Каретниковым времени встречи, оказался тяжким и длинным, растянувшимся едва ли не до бесконечности. Первоначальное ликование оттого, что так легко и быстро удалось сговориться с Каретниковым, сменилось вдруг ощущением тревоги. Страх завладел им. Чего он страшился, чего опасался, Ломтев и сам не знал. Но тревога не отпускала его. Светлане уже конечно же известно, что он пропал, не добравшись до Ленинграда. Что она предпримет? Как поступит? Кому сообщит, к кому обратится за помощью? Она слишком горда, чтобы свое унижение, свой позор выносить на всеобщее обозрение. Она предпочитает горести свои переживать втихомолку, внутри семьи. Но кто знает — не лопнет ли на этот раз ее терпение? Вдруг она явилась к нему на службу? И тогда Каретников…
Вот откуда шел страх. Возможно, кольцо уже стягивается, преследователи вышли на его след.
Он уверял себя, что это только мнительность, только похмельная нервная взвинченность — какие там преследователи, кому он нужен? — и все-таки не мог отделаться от этого чувства. Подобные приступы безотчетной тревоги в последнее время все чаще случались с ним. Он знал: было только одно верное средство преодолеть страх. Выпить, быстрее выпить.
К тому времени, когда Ломтев, наконец, дождался Каретникова, одно лишь желание владело всем его существом…
И пошло, завертелось.
Проснулся он утром вовсе не в Ленинграде, как планировал, когда принимал деньги из рук Каретникова, а в тесной, маленькой комнатке у Маши Драгунской. Чувствовал он себя отвратительно, и на душе у него было еще более погано, чем вчера, когда он покидал вытрезвитель.
Он лежал, не двигаясь, уткнувшись взглядом в стену. Обойный узор — розовые с голубыми цветочки — плыл перед его глазами. Узор этот, словно знак капитуляции, словно немое свидетельство падения. Каждый его завиток, каждое пятнышко, казалось, навечно отпечатались в его мозгу. Даже с закрытыми глазами он видел этот рисунок.
«Все… все… теперь мне уже не выкарабкаться… конец…» — говорил себе Ломтев. Мысли, одна мрачнее другой, шевелились в его голове. Ну отчего, отчего так? Отчего другие могут и бражничать едва ли не каждый день, и гудеть чуть ли не сутками, и в то же время оставаться жизнерадостными весельчаками, душой общества, примером для подражания?.. А он… Что за проклятье такое висит над ним? Почему все оборачивается для него мерзостью и безысходностью?..
Весь поток жалостливых, бессвязных причитаний он, кажется, обрушил вчера на Машу. Жажда самобичевания захлестывала его. Посреди ночи он вдруг вознамерился ехать домой каяться перед Светланой. Однако его так шатало, что он не мог сделать ни шага. Он называл себя дерьмом и последней сволочью. Маша успокаивала его, гладила по голове, как ребенка. «Не казнись понапрасну, — говорила она. — Не мучай себя. Ты просто болен. Понимаешь? Ты болен. А я — сестра милосердия. Все очень просто. И забудь об остальном, не думай». Видно, ей здорово пришлось намучиться с ним за эту ночь. Что ж, ей не привыкать.
«Сама виновата», — с неожиданной мстительностью вдруг подумал Ломтев. Его выводило из себя то состояние униженной зависимости, собственной беспомощности, в котором он сейчас находился. Острая жалость к себе сменялась злобным раздражением, а затем, все оттесняя, опять приходила мрачная, тяжелая подавленность.
«Зачем жить? Зачем?» — думал он.
А ведь знала, знала Маша его совсем иным… Ну как же — гордость класса, отличник, танцор, неизменный участник олимпиад, любимец учителей!.. Вот кто такой был Витька Ломтев!.. Маша влюбилась в него еще восьмиклассницей, влюбилась отчаянно, самозабвенно, без всякой, разумеется, надежды на взаимность. Она была некрасива, угловата и застенчива, хотя как раз застенчивость порой толкала ее на самые несуразные, нелепые поступки. Своего чувства к Ломтеву она не скрывала — вернее, не умела, не могла скрыть — и этим нередко ставила его в неловкое положение. Тогда ее преданность, ее молчаливая привязанность были ему в тягость, раздражали его. Словно он поневоле становился ей что-то должен. Любыми, порой даже весьма жестокими способами он старался избавиться от ее безропотной готовности быть рядом с ним, выполнять его желания, слушать его и восхищаться им. Если бы тогда кто-нибудь сказал ему, что пройдет двадцать лет, и он будет вот так — беспомощно распластанный, раздираемый угрызениями совести — лежать в ее постели, он бы ни за что не поверил. Одна даже возможность такого предположения оскорбила бы его до глубины души.
А впрочем, действительно, разве он — это т о т Ломтев? Что общего между т е м Ломтевым и человеком, мучительно страдающим сейчас от похмельной дрожи, не имеющим сил даже подняться с постели, раздавленным сознанием собственной низости и мерзости?.. Что, кроме имени, сохранил он от того Ломтева? И разве не нелепо, не смешно считать их одним и тем же человеком?
Ломтев слышал, как тихо, почти бесшумно ходила Маша по комнате. Даже не видя ее, он, казалось, ощущал ее сосредоточенную, молчаливую озабоченность. Звякнула посуда. Потом Маша спросила сдержанно-деловитым тоном:
— Вчера ты весь вечер твердил, будто тебе прямо-таки во что бы то ни стало надо быть в Ленинграде. Это что — правда?
Даже произнести какое-либо слово было трудно. Все-таки Ломтев пересилил себя и, по-прежнему не поворачиваясь к Маше, сказал в стену:
— Да.
Она помолчала, видно, что-то обдумывая. И тогда он решился и спросил слабым голосом:
— Маш, у нас осталось что-нибудь выпить?
— Откуда же? Все, что принес, ты выпил.
Наступила пауза. Оба они хорошо знали, что последует дальше.
— Маш, а, Маш… — все тем же стонущим и словно бы сходящим на нет голосом сказал Ломтев. — Может, найдешь что-нибудь, а?
— Ма-аш… Ну найди, а? — повторил он через некоторое время. — Я же последний раз, честно… Я же кончаю с этим делом. Крест ставлю раз и навсегда. Лечиться решил. Для того и в Ленинград еду…
— Далеко же ты уехал, — отозвалась Маша, не сдержав усмешки.
— Только не надо, не издевайся!.. Мне и так плохо. Жить не хочется, честное слово.
Она присела на край постели и положила прохладную ладонь ему на лоб.