Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
Однако все вышло не так, как рассчитывал Ломтев, и уж тем более не так, как предполагала Светлана. Если бы знать… Если бы в некий самый ответственный момент в нашем сознании зажигалась предостерегающе тревожная сигнальная лампочка: стоп! Дальше нельзя! Если бы…
От мысли об этой дальней родственнице, которая сейчас, утром, должна встречать его в Ленинграде, которая напрасно станет всматриваться в пассажиров, а затем конечно же бросится, переполошившись, звонить в Москву Светке, — от этой мысли тоска подступила к сердцу Ломтева. Жить не хотелось…
Тем временем в коридоре вытрезвителя началось какое-то движение. Затопали сапоги, зазвучали голоса, в помещении вспыхнул яркий свет. Соседи
…Через некоторое время Ломтев, понурый, униженный, мучимый головной болью и то и дело подступающими позывами к рвоте, сидел перед лейтенантом милиции и, пряча глаза, тихим голосом отвечал на его вопросы. На столе перед милиционером лежали ломтевские документы, командировочное удостоверение и оба железнодорожных билета — настоящий и тот, который он так старательно подделывал для Светланы. При виде этого билета Ломтев скривился, как от боли.
— Что, стыдно? — сочувственно спросил лейтенант и повертел в руках служебное удостоверение Ломтева. — Научно-исследовательский институт шрифтов… — прочел он нарочито громко, по складам. — Младший научный сотрудник… Научный, значит. Что ж, это наука ваша учит так пить, а, Ломтев Виктор Иванович?..
Ломтев пожал плечами. Ему хотелось только одного: чтобы его побыстрее отпустили. Он чувствовал себя отвратительно. Еще не хватало, чтобы его вырвало сейчас тут, прямо перед этим лейтенантом.
— Небось и не помнишь, как тут очутился? — продолжал лейтенант. — И сколько денег вчера фукнул, тоже не помнишь?
Ломтев молчал. Он действительно ничего не помнил. Как его забирали, за что, где — все затянуло темнотой.
— Вот держи все, что осталось, и распишись вот здесь, — лейтенант протянул Ломтеву скомканную синюю бумажку — пять рублей и горстку мелочи. Когда Ломтев вчера выходил из дому, у него в кармане покоились четыре новеньких хрустящих десятки. Сорок рэ. Что ж, хорошо хоть это осталось. Портфель тоже был здесь. Однако наличие портфеля лишь на мгновение обрадовало Ломтева. Что мог значить портфель по сравнению с тем, что обрушилось на него, по сравнению с теми позором и стыдом, которые ожидали его впереди! Темная бездна, из которой нет выхода.
Ломтев взял документы, деньги, выписанную лейтенантом квитанцию на штраф, дрожащей, непослушной рукой под усмешливым взглядом милиционера расписался в протоколе и вяло поднялся.
— На работу напишете? — спросил он на всякий случай, слабо надеясь, что, может быть, его подавленное молчание, его покорность и приниженность вызовут ответное сочувствие милицейского начальства.
— А как же! — радостно отозвался лейтенант. — Напишем, непременно напишем. За нами не пропадет.
Когда Ломтев вышел из вытрезвителя, было уже светло, накрапывал мелкий, холодный дождь. Плащ не спасал от пронизывающей утренней сырости, и Ломтева била похмельная дрожь. Тоскливая подавленность не отпускала, наоборот, она разрасталась, становилась тяжелее, безысходнее.
Думать о том, что теперь ему предстояло впереди, было невыносимо. И все-таки отделаться от этих мыслей он не мог.
Вернуться домой с повинной, увидеть сначала испуганные, страдающие, потом ненавидящие, презирающие глаза жены, оправдываться перед ней, лепетать что-то жалкое — нет, это было сейчас выше его сил. И в то же время он понимал: иного пути у него не было.
Веры ему больше не будет, это точно. Он и сам говорил Свете: поверь мне в последний раз. В п о с л е д н и й. Впрочем, таких «последних» за минувший год наберется уже немало. Но теперь все — предел, он и сам чувствует это. Теперь Светлана и ее мать сделают все, чтобы запихать его в больницу. Света и так прожужжала ему все уши: «подшей ампулу», «подшей ампулу». Ей кажется, это так просто. Однако он сам дал ей слово: если ничего не выйдет с ленинградской затеей — подошьюсь. Клялся ведь здоровьем Лариски, клялся… В этот раз они с матерью с него уже не слезут…
Впрочем, даже не то обстоятельство, что ему придется ложиться в больницу, мучило сейчас Ломтева — с этой мыслью он уже почти смирился. Уж если бросать пить, так не все ли равно каким способом! Невыносимым ему казалось предстать перед Светланой вот таким жалким, униженным, признавшим свое бессилие, свое поражение, услышать торжествующий голос Светланиной матери: «Я же тебе говорила!» Как пережить все это!..
А на работе… Что его ждет на работе?.. Как придется ему ползти на брюхе, виновато вилять хвостом и лизать руки хозяина, которого в душе он презирает!.. Лгать и изворачиваться, виниться и каяться перед человеком, который не заслуживает и капли твоего уважения, — можно ли придумать пытку более тягостную?! О, как хорошо, как отчетливо представлял Ломтев, каким будет лицо его шефа, преподобного Якова Аркадьевича, когда на его стол вместо отчета о командировке ляжет извещение из вытрезвителя! Как отчетливо представлял он всю процедуру, которую ему предстояло пережить, — от гнева и угроз до едва ли не отеческих, снисходительных наставлений… И он выслушает все и уползет, благодарно виляя хвостом, еще более ненавидящий своего шефа и еще более зависимый от него…
Хватит ли у него душевных сил перенести все это? Сколько же можно… И некого винить, кроме себя…
Жажда мучила Ломтева. Самое лучшее было бы сейчас опрокинуть кружечку пивка — тогда, может быть, и жизнь не будет рисоваться в столь мрачном свете. Он так ясно представил себе кружку прохладного пива с шапкой медленно оползающей пены, так явственно увидел, как он сдувает эту пену и присасывается губами к краю кружки… Ну прямо никакой возможности не было терпеть дальше…
Будь он в своем районе, где-нибудь возле дома или возле своей службы, Ломтев быстренько бы сориентировался: там он знал все тайные ходы и выходы, знал, куда направить стопы в тяжкую минуту похмелья… А здесь был чужой мир, чужая территория. Однако наметанный за последние годы взгляд Ломтева быстро отыскал то, что ему было нужно. Рядом с Казанским вокзалом, возле автоматов с газированной водой, толклись двое небритых мужичков — один повыше и пошире в плечах и отчего-то сейчас, в начале лишь осени, нахлобучивший уже зимнюю шапку, и другой — потоньше и повертлявее. К ним-то и подошел Ломтев:
— Мужики, не знаете, где тут пива глотнуть можно? — спросил он, стараясь произнести эту тираду как можно развязнее, однако голос его прошелестел слабо и просительно.
— Пива? — переспросил вертлявый и наморщил лоб, словно бы и правда соображая, где в это раннее время можно разжиться пивом. — А вам какое желательно, чешское или жигули подойдут? Мы лично с утра голландское пьем и клыком моржовым закусываем…
— Погоди, — остановил его второй, в зимней шапке. — Видишь, мужик мучается. — Ломтев и сам чувствовал, каким жалким, просительным было сейчас выражение его лица.
— Поможем мужику, а? Башли-то у тебя есть? — обращаясь к Ломтеву, спросил он.
— Есть, есть, — обрадованно кивнул Ломтев, уже предчувствуя, что сейчас дело сладится. И действительно, тот, что был в зимней шапке, повернулся и молча мотнул головой, приглашая Ломтева идти следом. Они прошли через какой-то проулок, миновали несколько домов и наконец оказались в небольшом дворе, где были навалены груды кирпича и досок.
Здесь вертлявый, назвавший себя Толиком, извлек из сумки «бомбу» с дешевым вермутом, от одного вида которого все разом содрогнулось внутри у Ломтева. Но в то же время лихорадочное, почти болезненное оживление уже охватывало его.