Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
— Из вытрезвиловки что ли? — спросил мужик в зимней шапке, спросил спокойно, словно побывать в вытрезвителе было и правда делом самым что ни на есть обыденным, и в ответ на утвердительный, торопливый кивок Ломтева добавил: — Я сразу угадал. У меня глаз — алмаз. Вытрезвиловка, мать ее за ногу, одно название только, — вдруг озлобляясь, сказал он. — Деньги только дерут с работяг, грабят народ. Ну куда ты сейчас пойдешь такой, верно я говорю? Одна только дорога — опохмелиться…
Еще несколько минут назад сам Ломтев думал о том же. Какое там вытрезвление! Алкоголь по-прежнему бродил в нем, во всем теле ощущались ломота и тошнотворная слабость, испарина проступала на коже.
— Да брось ты, парень, не кисни, — сказал мужик. — Ну, замели, ну, с кем не бывает… Не бери ты в голову. Со мной, думаешь, не случалось? Я вон на прошлой неделе так подзалетел, ё-мое! Толик не даст соврать…
— Было дело под Полтавой, — Толик улыбнулся, обнажив передние зубы, среди которых одного не хватало, и ободряюще подмигнул Ломтеву.
И хотя разумом Ломтев отлично понимал, что их сочувствие ровным счетом ничего не стоит, все же от этих
— Пару рваных отстегнешь? — деловито осведомился Толик, извлекая все из той же сумки граненый, замусоленный стакан, и, получив согласие Ломтева, принялся разливать вермут. — Ну и лады тогда. Вздрогнули.
Они выпили, и Толик мечтательно закатил глаза.
— Вытрезвиловка, говоришь… А я слыхал, есть у нас в Москве одна вытрезвиловка особая, образцово-показательная. Врать не буду, я там не был. Но мне мужик один рассказывал, он свой парень, заливать не станет. Он там сутки прокантовался. Так в той в вытрезвиловке все по высшему классу: эти самые, как их… пижамы каждому дают — одним словом, что положено, согласно прейскуранту, то, значит, вынь да положь. И простыни крахмальные, как в отеле для интуристов. Наш брат работяга разве знает, что ему положено? Ему подушку в зубы — и не чешись. А там всё интеллигенцию привозят: профессоров, адмиралов, ну, актеров еще знаменитых… Так с ними разговор другой, им всё на высшем уровне. Ну что ты! А утром, значит, глаза разлепишь, тебя под ручки — и хошь в сауну, хошь в бассейн, хошь под душ — это кто как пожелает. Ну, само собой, из сауны вышел — тут тебе бар со стоечкой: коньячку, если желаешь, рюмашку можешь принять или пиво чешское само собой… Во жизнь-то! Совсем другое отношение к человеку! Ну, и деньги берут большие, это уж само собой. Так при культурном обслуживании и заплатить не жалко, верно я говорю, Витёк?
Ломтев кивал, умиротворенный, растроганный, охваченный братским чувством единения с этими двумя случайными своими знакомыми. Он уже преодолел первое — похмельное — отвращение к вину, и теперь бодрящее, возвращающее к жизни тепло разливалось по его телу.
Потом они пили в уже открывшейся к тому времени пивной, возле Колхозной площади, мешали в кружках пиво все с тем же вермутом, потом долго, крикливо и бестолково прощались, и Ломтев, которого уже окончательно развезло, кривыми каракулями записывал свой телефон, чтобы вручить его Толику. Он хорошо знал за собой эту дурную привычку: захмелев, навязывать случайным своим собутыльникам, полузнакомым, а то и вовсе незнакомым людям, свой телефон и убеждать, уговаривать не забывать, звонить во что бы то ни стало. Жажда всеобщей человеческой любви и гармонии владела им в такие минуты. Он хотел любить всех и чтоб все любили его. Ему чудилось, что это уже свершилось, что оно так и есть на самом деле. Потом, протрезвившись, он всегда жалел об этих своих необдуманных поступках и, уже сидя дома, наедине со Светой, отмытый, виноватый, робко-молчаливый, мучимый угрызениями совести, вздрагивал от каждого телефонного звонка, опасаясь, что сейчас пьяный голос какого-нибудь новоявленного «кореша» разрушит их со Светой еще хрупкое, еле обозначившееся примирение. Но стоило ему выпить, стоило оказаться в пьяной компании, и он начисто забывал обо всем. Желаемое он принимал за действительное и искренне в эти минуты верил, что его Света так же полна умиления и растроганной любви по отношению к его собутыльникам, как и он сам. Жизнь учила его и ничему не могла научить. Одну из таких поучительных трагикомических историй он и порывался сейчас рассказать своим новым приятелям, но то ли он уже утратил способность говорить связно, то ли его друзья потеряли умение слушать, только стройного повествования никак не получалось. А история действительно была примечательная.
Произошла она с Ломтевым примерно месяц назад. Тогда вместе со своими дружками совершал он то, что на их языке называлось «загулом по большому кругу». Они кочевали из забегаловки в забегаловку, длилось это довольно долго, пьяная усталость уже давала себя знать, компания постепенно распадалась, редела. Наконец, поздно ночью Ломтев обнаружил себя стоящим на каком-то перекрестке в обнимку с Лешей-художником. Так все звали невзрачного, бородатого, хромого человека, с которым сам Ломтев познакомился только сегодня утром. Теперь, оказывается, они направлялись в гости к этому человеку. Пока они брели по пустынной улице, поддерживая друг друга, Леша беспрерывно бормотал о том, какая замечательная, великодушная, отзывчивая, добрая, гостеприимная у него жена, как любит она его друзей, как обожает вот такие нежданные появления, как, хоть в ночь, хоть заполночь, стоит мигнуть ему, и мгновенно накрывается стол… и икра, и французский коньячок, и боржоми прямо из холодильника… О, какие картины рисовались тогда Ломтеву, как рвался он растроганной своей душой к этому гостеприимному дому, как любил уже заранее его хозяйку! Как завидовал он этому невзрачному Леше-художнику!
Лифт в доме не работал. С трудом преодолели они узкую, мрачную лестницу и наконец на площадке шестого этажа очутились перед желанной дверью. Предвкушение выпивки и домашнего уюта после всех их бесконечных шатаний по грязным забегаловкам томило Ломтева. Леша нажал кнопку звонка. «Сейчас, сейчас моя женулечка, моя родная нас приветит, — бормотал он. — Сейчас…» За дверью было тихо. «Ты даже не представляешь, как она меня любит, и как я ее люблю…» — всхлипывая, говорил Леша. Он позвонил еще раз — в квартире по-прежнему стояла тишина. «Утомилась, наверно, уснула, ожидаючи…» Леша вдруг забарабанил кулаком в дверь и закричал бодро-весело на всю лестницу: «Эй вы, сонные тетери, открывайте мужу двери!» По-прежнему тишина была ответом. Как ни был пьян тогда Ломтев, но и он начал в тот момент сомневаться в успехе задуманного предприятия. Однако его бородатый спутник не терял присутствия духа и продолжал то давить на звонок, то барабанить в дверь кулаками. «Идет!» — радостно возвестил он вдруг. «Идет моя женушка, моя роднулечка, торопится навстречу гостям дорогим», — приговаривал он умиленно. Дверь резко распахнулась. И первое, что увидел Ломтев в ярко освещенном дверном прямоугольнике, — была совершенно голая женщина. Впрочем, уже после он сообразил, что, кажется, на ней все-таки был наброшен халатик, распахнувшийся широко от стремительного движения. Но в тот момент она увиделась ему совершенно голой, и это так поразило его, что на мгновение он утратил способность понимать что-либо. Женщина же, не говоря ни слова и словно бы не замечая присутствия здесь Ломтева, коротко размахнулась и ударила Лешу-художника по лицу. Тот пьяно покачнулся и рухнул. Дверь захлопнулась. И Ломтев остался на лестничной площадке наедине с лежащим у его ног и всхлипывающим художником. Вся эта сцена была абсолютно безмолвной и столь стремительной, что на другой день, проснувшись у себя дома, Ломтев долго не мог сообразить, было ли все это на самом деле или только привиделось ему в пьяном сне.
Вот именно эту историю, которая теперь казалась ему неимоверно смешной, и пытался безуспешно поведать своим новым знакомым Ломтев. Вообще разговорчивость, жажда общения напали вдруг на него. Перескакивая с одного на другое, он то принимался объяснять, отчего ему так важно было оказаться сегодня в Ленинграде, то распускал перья и уверял, что с шефом своим они по корешам, не раз водку пили и потому опасаться ему нечего, то вдруг снова впадал в черную меланхолию и принимался жалеть сам себя… Одним словом, прощание их продолжалось долго. Был даже момент, когда Ломтевым завладела идея подзанять где-нибудь денег и пойти с новыми друзьями «по большому кругу». Может быть, эта идея и претворилась бы в жизнь, если бы Толик не открыл вдруг свою сумку и не показал Ломтеву несколько блоков по-заводскому упакованных бритвенных лезвий. «Ты не думай, мы на халяву не пьем, мы не алкаши какие-нибудь… Может, кто из твоих корешей возьмет, дешево отдам…» И как ни пьян был в тот момент Ломтев, все-таки он понял, что блоки эти ворованные, грязью и скверной пахнуло на него, и это несколько поумерило его пыл. Впрочем, это не помешало, прощаясь — теперь уже окончательно и бесповоротно, — растроганно облобызаться с Толиком и его товарищем. Мокрый, взасос, поцелуй Толика Ломтев еще некоторое время ощущал на своей щеке, но затем все это происшествие отодвинулось, быстро ушло в тень, исчезло, как исчезали и раньше подобные же истории в ломтевской жизни, исчезали лишь для того, чтобы потом, уже в одну из трезвых бессонных ночей, всплыть вдруг укором совести, заставить содрогнуться от отвращения к самому себе… Но тогда он не думал об этом. Он был одержим иными заботами и намерениями.
Стоя в телефонной будке, он торопливо листал свою пухлую, рассыпающуюся уже на отдельные листки записную книжку. Достать денег — вот что ему надо было сейчас. В конце концов, не все потеряно, и жизнь уже не представлялась ему в том мрачном свете, в каком виделась сегодня утром. Все еще можно исправить, говорил он себе. Жажда действия, действия немедленного, обуревала его.
Главное сейчас — найти палочку-выручалочку. Таких палочек-выручалочек у него числилось несколько. Хоть одна из них да непременно срабатывала, никогда не подводили они его в трудную минуту.
Первым в этом списке шел Юрка Хвощ, его однокурсник, любитель выпить, холостяк и заводила всяческих розыгрышей. Перед ним незачем было хитрить и сочинять трогательные небылицы. Однако рассчитывать сейчас, что у Хвоща могла оказаться та сумма, которая нужна Ломтеву для осуществления возникшего в голове плана, было по меньшей мере наивно. И все же перехватить у Юрки хотя бы пятерку не мешало бы. В любом случае выпить сейчас необходимо. А там видно будет. Что-нибудь да подвернется. Главное — оставаться в тонусе, как говаривал другой друг Ломтева — Пашка Покатилов. Он-то и значился в заветном списке вторым номером. Это был беспроигрышный вариант, если, конечно, сам Пашка в данный момент не сидел на мели, если не находился в очередном загуле и если не пребывал под домашним арестом.
Однако сегодня Ломтеву не везло. Хвощ не отзывался: у Пашки, как выяснилось, был библиотечный день, и, когда Ломтев набрал номер домашнего его телефона, голос Пашкиной жены столь свирепо ответил — мол, нет его и не будет, потрудитесь не звонить больше, — что Ломтев понял: семейный конфликт там в разгаре.
Неудачи преследовали его и дальше. Так, постепенно опускаясь по своему списку все ниже и ниже, Ломтев добрался до двух последних фамилий: Леонард Каретников и Миша Улановский. На самом деле никакого Миши Улановского не было и в помине — была Маша Драгунская. К столь хитроумному шифру Ломтев счел необходимым прибегнуть на случай ревизии его записной книжки, которую время от времени после его загулов производила Светлана. Маша — это последний шанс, это, конечно, верняк, только лучше бы не набирать ему этот номер: слишком гадкий осадок оставался потом на душе — осадок предательства. Ощущение, будто он предает себя. Или продает? Даже пьяный он сознавал это. И все-таки не раз и не два в самые черные свои дни нарушал Ломтев это табу. Просить Каретникова тоже, разумеется, не сахар, но все-таки лучше. Каретников деньги даст, отвалит хоть четвертак, хоть полсотни ради того только, чтобы взглянуть на опухшую серо-зеленую, небритую морду Ломтева, чтобы своими глазами увидеть, как трясущимися пальцами тот будет запихивать обретенные купюры в карман, чтобы увидеть все это и рассказывать потом сердобольным институтским дамочкам, причмокивая от сочувствия к Ломтеву, осуждая и жалея его одновременно. Он, Леонард Каретников, не мог отказать себе в подобном удовольствии. По всем этажам понесет он весть о том, что Ломтев опять в загуле. Ну и черт с ним! Семь бед — один ответ.