Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
— А в чем же решение?
— Я уже говорил вам: в том, чтобы изменить психологию, сознание. Тот, кто приходит ко мне, должен не только отказаться от спиртного, он должен в определенной степени стать другим человеком. Одно с другим связано.
— И все-таки все эти ваши рассуждения на отвлеченные темы, они, должен сказать откровенно, имеют сомнительный привкус, — сказал Щетинин озабоченно. — Как бы ваши подопечные, избавившись от одного порока, не приобрели бы другой, куда более серьезный. Боюсь, вы наставляете их на неверный путь.
— По-другому я не умею, — сухо сказал Устинов.
— Лучше бы вы занимались своим прямым делом, —
— Не беспокойтесь, я и про это рассказываю, — усмехнувшись, отозвался Устинов. — А что касается пользы, так вот она, по-моему, перед вами, в этой гостиной. Эти люди сознательно избрали для себя абсолютную трезвость и чувствуют теперь себя полноценными членами нашего общества. Вы можете поговорить с любым из них. Они сами расскажут вам, чем были раньше и кем стали теперь. Их гражданская активность…
«Знаю я эту гражданскую активность…» — подумал Щетинин неприязненно, опять вспомнив Ягодкина.
Однако Устинов вдруг замолчал, не окончив фразы. Какое-то движение произошло у входа в гостиную. Пока Щетинин и Устинов разговаривали между собой, другие участники заседания разбрелись кто куда, деликатно оставив их наедине. Теперь же несколько человек толпились в дверях. Встревоженно и быстро проговорила что-то Матвеева нервным, захлебывающимся голоском. Она словно бы пыталась то ли не пустить кого-то сюда, в гостиную, то ли, наоборот, удержать здесь. Кто-то громко выругался.
— Что там такое? — спросил Устинов, приподнимаясь.
В это мгновение чья-то рука отодвинула Матвееву, и перед глазами Устинова и Щетинина возник Веретенников. Его редкие волосы были спутаны, маленькие покрасневшие глаза слезились.
— Здрасте, Евгений Андреевич! Я вас приветствую! — проговорил он замедленно, раздельно произнося каждое слово. — Я — как штык! Ленька Веретенников всегда как штык! Своих он не предает. Мое слово твердое: меня звали — пришел. И я ни-ко-му… — Он погрозил пальцем. — Ни-ко-му не па-азволю…
Внезапно его шатнуло, и он едва удержался на ногах, судорожно ухватившись за спинку кресла. Устинов молча с закаменевшим лицом шагнул к нему.
Веретенников бессмысленно смотрел прямо перед собой. Он был пьян.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
ВЕРЕТЕННИКОВ
Все началось в тот самый день, когда дома у Веретенникова побывала Люда Матвеева. Тогда, задавая ей нехитрый тест, излагая сюжет якобы придуманного им рассказа, он лишь высказал вслух те мысли, которые не давали ему покоя последнее время. И ответ Матвеевой: «Не знаю… Я бы простила…» — приободрил его. Хотя, в общем-то, настроение у него оставалось поганым.
Накануне, встретив случайно на улице Юрку Мыльникова, который, к удивлению, был трезв, Веретенников по дурости затащил его к себе домой — почитать последний свой рассказ.
Рассказ был о суровом, тяжком времени, о первых днях войны, о ребятах-призывниках, по-мальчишески радующихся военной форме и не ведающих еще о своей грозной и горькой судьбе. На этот рассказ Веретенников возлагал надежды и читал его Мыльникову, волнуясь, срывающимся то и дело голосом. Когда чтение было закончено, Мыльников помолчал многозначительно, подергал себя за мочку уха — он всегда так делал еще в те давние дни, когда они вместе хаживали в литературное объединение при клубе «Красный маяк», тогда кто-то даже острил, что, мол, все свои мысли Мыльников выдаивает из уха, так и осталась за ним эта привычка — пожалуй, единственное, что напоминало теперь прежнего Юрку Мыльникова, одержимого грандиозными литературными планами и надеждами, — и изрек:
— Честное слово, старик, ты меня разочаровал. Это, конечно, хорошо, что ты бросил пить, честь тебе и хвала, но вот писать ты, скажу тебе откровенно, с тех пор стал хуже. Я вот сейчас сидел, слушал тебя и думал: интересно, есть тут какая-то научная закономерность или нет?
— Брось ты философию разводить, — разозленно сказал Веретенников. — Плохо — значит, плохо. О чем тут еще говорить?
— Нет, старичок, ты ошибаешься, — отозвался Мыльников, с наслаждением затягиваясь сигаретой. — Это, ежели хочешь знать, психологическая проблема. О ней книги умными людьми написаны. Я сам читал. «Талант и алкоголь» называется. Автор какой-то немец, не помню уже точно фамилию. Вот суди сам: любой талант — это аномалия, исключение из правил, так? Да и писательская наша профессия — это тоже аномалия — какому нормальному человеку придет в голову раздеваться перед всем миром, свои болячки духовные демонстрировать? А писатели тем только и занимаются. И чем откровеннее, тем, выходит, лучше. Аномалия? Явная. Ну вот видишь! И тогда встает другой вопрос: а чем же эту аномалию питать, чем ее поддерживать? Не морковным же соком. Нет уж, если человек решился ступить за черту, за некий предел, если душу свою на всеобщее обозрение решился выставить, то ему без допинга не обойтись. Слишком велико страдание, оно средств обезболивания требует. И уж коли мы взвалили на себя этот крест, крест п и с а т е л ь с т в а…
— Да какие мы с тобой писатели! — с досадой воскликнул Веретенников. — Перестань ты хоть ерунду пороть, блудословить!
— Я понимаю: тебе правда не нравится, — примиряюще сказал Мыльников. — Она никому не нравится. Но только, если помнишь, мы еще на заре туманной юности договорились с тобой никогда друг перед другом не лукавить. И о дерьме так и говорить: дерьмо. Потому, старичок, ты уж извини, но можешь со спокойной совестью выбросить свой рассказ в унитаз. Видишь, я даже рифму тебе дарю ради такого случая.
— Да хватит кривляться! — выкрикнул Веретенников и даже ладонью хлопнул по столу в ярости. — Мы уже жизнь прожили, а всё юродствуем! Сколько же можно!
— Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав, — с ухмылочкой произнес Мыльников. Ему, казалось, доставляло удовольствие заводить Веретенникова. — Лучше ответь: когда ты читал нам первые главы своего «Лесоповала», кто тебе первый сказал: «Старик, ты гений!» А? Припомни-ка. А все почему? Да потому, что ты тогда был с в о б о д е н.
— Я и сейчас свободен, — мрачно буркнул Веретенников. — Даже еще больше.
— Э-э, нет, — покачал головой Мыльников. — Ты зажат, скован. Ты теперь не столько о полноте самовыражения думаешь, сколько о том, как свою невинность соблюсти. Ты моралистом стал. А моралисты никогда не бывают великими художниками.
— Хватит витийствовать, — сказал Веретенников. — Ты так и до философии вседозволенности докатишься. Да и довольно пустых словес. Нам не по двадцать, и мы не на заседании ЛИТО. Устал я от этих рассуждений.
— Вот я и говорю, — оживился Мыльников. — В нашем деле нельзя без допинга.