Воскресный день у бассейна в Кигали
Шрифт:
– Я не знаю, мертва твоя жена или нет, но если она мертва, поблагодари небо и хуту. Твоя жена была шлюхой, как и все тутси. Худшей из всех, что я когда-либо знал, самой развратной. Представь себе, он: а никогда не говорила «нет», никогда не сопротивлялась. Она была самой настоящей шлюхой.
– Она не хотела страдать.
Пока рабочие приводили в порядок отель, Валькур остановился у Виктора. Друзья присматривали за ним, опасаясь, как бы боль утраты не довела его до крайности. Да, он стал выпивать немного больше, но всему причиной - одиночество, ведь в таком состоянии поглощаешь больше жидкости. Зозо за него не беспокоился: свой траур он относил. Он добросовестно работал. Помогал журналистам, которые на несколько дней приезжали в Кигали и, ничего не понимая, тыкались повсюду, как слепые
– Тебе лучше уехать, друг мой, по крайней мере на время.
– Нет, дружище, сначала я должен узнать.
Почему ему было так важно написать о смерти Жантий? Он уже и сам толком не знал, но чувствовал, что должен, обязан, что ему необходимо это сделать. И он продолжал свои поиски, как сомнамбула, как слепец, медленно продвигаясь в темноте наугад. Он не ощущал ни отчаяния, ни. горечи. Грусть укутывала его своими легкими прозрачными одеждами, но он убеждал своих собеседников, что жизнь прекрасна и щедра, что она гораздо сильней того ужаса, плоды которого мы сейчас пожинаем. Новые правители тутси, столь образованные и организованные, пугали его. Ему казалось, что здесь снова испытывают модель военного произвола, и это очень напоминало ему зарождающуюся диктатуру. Жизнь никогда его не предавала. Люди - да, они часто предавали жизнь. Но как с Жантий, так и до нее, с Элен, Луизой, Николь, с каждой женщиной он подписывал своеобразный договор с жизнью. Каждый раз когда он был на волосок от смерти, ему снова даровали жизнь. Жантий была его последним договором с жизнью. Немногие люди могут похвастаться тем, что, поставив на себе крест, похоронив себя, смогли выкарабкаться хотя бы однажды, а тем более четыре раза. Грусть и одиночество не терзали его. Они мирно уживались в нем. И потом, в течение всех этих недель счастья, он был уверен лишь в одном: судя по тому какая бойня намечалась в стране, Жантий он потеряет. Она умрет или просто оставит его однажды, так было суждено. Почему он не увез ее отсюда, пока еще было время? Потому что она не хотела сдаваться, потому что до последнего часа, так же как и он, она полагала, что все пророчества, все сведения, все знаки, сообщаемые людьми, окажутся ошибочными и что ее братья и сестры не станут убивать своих братьев и сестер. Если хочешь продолжать жить, думал Валькур, прохаживаясь по рынку, который постепенно обретал прежний облик, надо верить в простое и очевидное: в братьев, сестер, друзей, соседей, надежду, уважение, солидарность.
Продавцы снова весело кричали из-за прилавков. Валькур не узнал ни одну из торговок помидорами, ни одного продавца картошки. По правде говоря, он уже почти никого не знал в этом городе, который теперь населяли иностранцы, приехавшие из Уганды или из Бурунди, - они сами порой спрашивали у него дорогу. В этот день Валькур сопровождал группу с немецкого телевидения - они хотели снять пятнадцать минут для рубрики human interest о жизни после геноцида. Там, где три месяца назад толкались, кричали и ругались более тысячи человек, сейчас суетилась от силы сотня продавцов и покупателей вместе взятых. В мясной лавке говядины было больше, чем козлятины или курятины. Там, где раньше располагался большой шикарный прилавок, который, словно яркая клумба, пестрел баночками с золотистым шафраном и молотым перцем, теперь зияла пустота. Сразу за ним раньше можно было увидеть продавцов табака, а в конце ряда скуластое лицо Сиприена, его лихорадочный взгляд и торчащие лопатки. Если немцы устали
– Жантий.
– Да.
Она закрыла книгу и положила ее на листья табака. Он встал перед ней на колени, положил руки ей на плечи, слегка потянул к себе. Она отдернулась, будто испугалась. Он убрал руки и ласково попросил посмотреть на него. Она еще ниже опустила голову.
– Жантий, поговори со мной. Я прочитал тетрадь, я люблю тебя. Ничего не изменилось… Ты знала… ты знала, что я вернулся… Но почему, Боже мой… Пошли. Давай уедем, пошли…
Она попыталась заговорить, но это нельзя было назвать даже шепотом, скорее, короткими выдохами, прерываемыми влажным кашлем.
– Нет, нет. Дорогой мой, если, как ты говоришь, ты меня еще любишь, а я тебе верю, я верю тебе, то уезжай. Я уже не та, которую ты любил и любишь, как тебе кажется, до сих пор. Валькур, я уже не женщина. Ты не чувствуешь запаха болезни? Валькур, у меня больше нет груди. Кожа моя стала такой же сухой и стянутой, как на старом барабане. Я вижу только одним глазом. У меня наверняка СПИД, Бернар. Мой рот изъеден грибком, из-за этого иногда я не могу есть, а когда мне это удается, желудок ничего не принимает. Я уже не женщина. Ты понимаешь, что они со мной сделали? Я уже не человек. Я разлагающееся тело, чудовище, и я не хочу, чтобы ты видел меня такой. А если я уеду с тобой, то стану еще несчастней, и, хоть ты и будешь постоянно отводить глаза, я буду видеть, что ты любишь лишь воспоминание обо мне. Бернар, умоляю тебя, если ты любишь меня, уходи. Прямо сейчас уходи, уезжай из страны. Я умерла.
Она провела пальцем по его руке и извинилась за то, что дотронулась до него. «Уезжай, любовь моя».
Валькур подчинился не прекословя, и для него второй раз начался траур. Только на этот раз он не знал, сможет ли его вынести. Вернувшись к Виктору, он напился в стельку.
Виктор почувствовал себя легче, избавившись от необходимости лгать, за что ежедневно просил прощения. Он рассказал ему, как Жантий собрала всех друзей и заставила их поклясться на Библии. Поскольку она перестала «быть женщиной», так она сказала, Валькур не должен был знать, что она все еще жива. С тех пор они по очереди провожали ее от публичного дома, где ее приютила мать Эмериты, до рынка. Каждый день, кроме воскресенья, она проводила за чтением и переписыванием самых красивых стихов Элюара в другую тетрадку.
Все были в сборе - Виктор, Зозо, Страттон, доктор Жан-Мари, мать Эмериты. Бернар поблагодарил их за то, что они исполнили волю Жантий. На этот раз он попросил их исполнить его волю.
На следующее утро Виктор сказал Жантий, что Бернар в тот же день улетел в Брюссель, где пересел на самолет до Монреаля. Она возблагодарила Бога.
Каждый день Валькур ходил в прокуратуру и присутствовал на допросах в надежде найти тех, кто отдал приказ отправить Жантий и тысячи других женщин в чистилище, где они стали живыми мертвецами. Каждый раз, выходя из прокуратуры, он останавливался на верхней ступеньке, чтобы выкурить сигарету. Внизу, метрах в тридцати от него, солнечные блики играли на белой обложке книги и золотистой соломенной шляпе.
Спустя полгода у Жантий началась пневмония, она развивалась стремительно и через несколько дней унесла ее жизнь. Жантий похоронили у отеля, под большим фикусом, тень от которого падает на бассейн.
Бернар Валькур по-прежнему живет в Кигали, он работает в группе по защите прав обвиняемых в геноциде. Недавно правительство, в котором теперь преобладают тутси, пригрозило его выслать. Когда немного растерянные и пьяные иностранные журналисты просят его объяснить, что за страна Руанда, он рассказывает им историю Кавы. Валькур теперь живет со шведкой одного с ним возраста. Она врач, работает в Красном Кресте. Они удочерили маленькую девочку хуту, чьи родители были приговорены к смертной казни за участие в геноциде. Ее зовут Жантий. Валькур счастлив.