Воскресный день у бассейна в Кигали
Шрифт:
Пять остальных дочерей Кавы вышли замуж за тутси и тем самым спасли свое потомство от позора и унижения. У него оставалось еще достаточно коров, чтобы найти жен тутси своим четырем сыновьям. Кава выбирал своих невесток по росту и бледности кожи. Он пытался найти им жен, тонких и длинных, подобно змее, одним словом, более худых и высоких, чем обычные женщины-тутси, надеясь, что их кровь одолеет кровь хуту. В доме остался один Селестен. Он заботился об отце, которого терзали болезни и меланхолия с тех пор, как умерла его жена, несколько недель спустя после смерти Клементины. Все дети покинули родной дом и холм, прячась от укоризненных взглядов своих дядьев, теток и племянников, которые чувствовали себя преданными родственниками, решившими стать теми, кем они не являются. У Кавы почти ничего не осталось. Даже коз. Чтобы заключить последний брак, ему пришлось уступить банановую плантацию. Остался лишь просторный дом и небольшое поле фасоли. Целый
Селестен был не женат. Теперь он посещал семинарию в Астриде, ежедневно отмахивая по пять километров туда и обратно, хотя ему и предложили жить в интернате. Он не мог оставить отца одного на холме. Как исключительно одаренному ученику ему позволили продолжить обучение, несмотря на происхождение. Из трехсот семинаристов тридцать были хуту. И так было во всех школах страны. Селестен колебался между духовным саном и преподаванием. Епископ объявил, что страна еще не готова принять священника из низшей расы. Он мог стать только монахом или преподавателем. Решение Кавы не подлежало обжалованию. Сын будет преподавать в городе, так он получит возможность завести полезные знакомства. И Кава отправился на поиски супруги для сына. На него возлагал отец все свои надежды. Из всех детей он был самый высокий и бледный. Бельгийский доктор, каким бы умным он ни был, никогда бы не догадался, что Селестен хуту, разве что по носу, который был немного широковат. Наконец он нашел подходящий нос на соседнем холме. Настолько тонкий, что казалось, он вырезан бритвой. А кожа была такой бледной, что вся семья думала, будто Эрнестина больна. Удивительно прямой нос, худое и длинное тело, казалось, порыв ветра мог свалить девушку с ног. И, если кровь более высокого существа сослужит свою службу, дети Селестена и Эрнестины будут больше похожи на тутси, чем сами тутси. А если унаследуют крепкое и сильное тело Селестена, они будут красивы и сильны, как боги. Прежде чем просить руки, Кава решил расположить Иману и снова пошел к гадалке. Не имея ни коровы, ни козы, он мог рассчитывать лишь на гадание на слюне, но и это стоило ему небольшого поля, засеянного фасолью. Ньямараваго сказала: «Ты слишком долго был в дороге, и те крохи сил, что остались, покидают тебя. Ты думаешь, что нашел ключи ко всем своим мечтам. Открой же дверь и умри счастливым в своих грезах».
Женитьба стоила ему дома. Эрнестина и Селестен обосновались в Астриде, а Кава под фикусом, который заслонял своей тенью дом. Отец Эрнестины позволил ему жить здесь. Каждый день Каве приносили немного фасоли. Спустя несколько недель после свадьбы он умер, сказав последние свои слова проходившей мимо двоюродной сестре: «Дети моих детей будут белыми, но узнают ли они меня?»
Эту историю рассказал Жантий сам Селестен, а та поведала ее отрывки Валькуру. Он сидел в единственном кресле в убогой мазанке мусульманского квартала Ньямирамбо, что в нескольких километрах от отеля. Жантий жила с подругой, на двоих у них была одна комната и две циновки, едва прикрывающие землю под ногами. Кривоногое кресло, в котором и устроился Валькур подальше от Жантий. Стол и два стула. Два картонных чемодана, в которых хранились девичьи пожитки. На стене три красочные открытки: Пресвятая Дева, папа и президент. Что он тут делал, дрожащий и взмокший, миллиардами пор своего тела источая ручейки пота?
Он провел еще одно бесполезное воскресенье у бассейна. Когда все вороны и сарычи расселись, а солнце стремительно закатилось за эвкалипты, когда он остался один одинешенек, как всегда, в отчаянии от перспективы провести так же всю следующую неделю, Жантий подошла к его столику и скорее выдохнула, чем сказала: «Господин, я тебя прошу, господин, нужно сказать правительству, что я не тутси. Я не хочу потерять работу. Я самая настоящая хуту. У меня и бумаги есть. Я боюсь, что меня примут за инкотаньи» [24] .
24
В переводе с языка киньяруанда «воины», «бойцы».
Хотя Валькур и воротил свой либеральный нос от всех этих расистских теорий, определяющих происхождение человека по носу, лбу или стройности тела, но даже он, пусть и неосознанно, но все же пребывая в плену стереотипов, с удивлением осознал, что не верит ей. Она тихо, но безудержно плакала, пряча глаза, как это часто делают руандийцы. Семеня, она робко приблизилась к нему и все повторяла: «Господин, господин, помоги мне». И неожиданно до него донесся ее запах. В нем так все и перевернулось, что-то оборвалось внутри, рухнуло, затряслись пальцы, задрожали ноги, тело покрылось испариной, словно в приступе малярии, и в довершение у него неожиданно случилась такая болезненная эрекция, что он испустил приглушенный стон. Растворилось все то, что скрепляло разрозненные части тела и делало из него человеческое
Валькур, как в тумане, слышал собственное бормотание: нет, я не заболел… Да, хорошо бы стакан воды… Нет, не надо никого звать… Дайте мне побыть одному… Она сказала, что вернется после того, как наведет порядок в баре, и покажет ему свои документы. Слишком много жизни влилось в застоявшиеся вены и мышцы, слишком много крови прилило к сердцу, позабывшему, как пережить нежданный восторг, слишком много воздуха для легких, привыкших дышать не в полную мощь.
Жантий действительно была хуту, по крайней мере судя по документам. Но он все еще ей не верил. Она хотела поговорить с ним, но не у бассейна и не в его номере. Если бы только она поднялась к нему, ее бы стали считать путаной, а это только усилит и без того назойливые приставания, единственная причина которых крылась в ее красоте; ибо не сыскать было более молчаливой, сдержанной и скромной женщины, чем Жантий. Темнело. Валькур знал, что почти половину своей ежедневной зарплаты Жантий тратит на такси. Но это куда лучше, чем шагать добрый час по городу, который после наступления комендантского часа превращался в территорию охоты для по большей части пьяных солдат и их милицейских прислужников, которые с той же щедростью одаривали СПИДом, с какой священники отпускали грехи.
Пиво, которое пил Валькур, было не холоднее его лихорадочно пылающего лба. Чем он мог помочь Жантий? Ничем. Прогрессивно мыслящий левак и просвещенный гуманист, знающий все о смешанных браках и о принципах передачи этнической принадлежности в Руанде, на самом деле он ей не верил. Если бы антропологу понадобилась фотография, чтобы проиллюстрировать архетип женщины-тутси, Валькур показал бы ему карточку Жантий. Если уж он, белый, полагавший, что у него нет предрассудков, и не знакомый с чувством беспричинной ненависти, ей не верил, какой же руандиец серьезно отнесется к этому кусочку картона, утверждавшему противоположное тому, что так превосходно демонстрировала собой Жантий? Наверняка фальшивые бумаги раздобыл ей какой-нибудь снисходительный высокопоставленный любовник, родственник или похотливый чиновник. Что касается лже племянника президента, ставшего причиной тревоги, охватившей Жантий, Валькур обещал при первой же встрече заверить его, что Жантий - настоящая хуту. В любом случае опасность подстерегала ее отовсюду: недовольный бельгиец, запавший на нее пьяный немец, случайно проходящий мимо солдат, влюбленный чиновник. Теоретически, она была в их власти, и они могли убить ее. Все чаще и чаще в Кигали, как и в провинции, жизнь зависела от одного слова, желания, слишком тонкого носа или слишком длинных ног.
А что до ног, которые слегка обнажала доходившая до колен синяя юбка, то они были совершенны. Тонкие и нежные лодыжки. Валькур медленно исследовал глазами все части ее тела, довольный тем, что в сумерках мог делать это безнаказанно.
– Ты добр ко мне, Ты меня слушаешь, ты никогда ни о чем меня не просил. Ты единственный белый, который никогда не просил меня… ну… ты сам знаешь, о чем я говорю. Этой ночью ты можешь остаться здесь, если хочешь. Я совсем не против.
Нет, она не боялась оставаться одна. Она хотела его отблагодарить, и было еще кое-что, о чем она решила пока не говорить. Отблагодарить за что? За то, о чем только что сказала, за уважение, за то, что никогда не прикасался к ней и не трогал украдкой. Особенно за то, что никогда не уподоблялся остальным клиентам, которые, подписывая счет, говорили: «Я весь вечер буду у себя в номере» - и показывали ключ, чтобы удостовериться, что она хорошенько запомнила их номер.
– Жантий, я не так уж отличаюсь от других посетителей бассейна. Я тоже хочу… хочу тебя.
Валькур почувствовал, что попался в ловушку собственной честности. Он был твердо убежден, что если у него и есть шанс задрать синюю юбку Жантий, то только если он будет вести себя не так, как все остальные, которые никогда не стеснялись пожирать ее глазами, пялиться, как бы ненароком касаться ее рукой или бедром, подзывать и угощать вином, обещать ей защиту и любые деньги.
– Ты хочешь быть со мной? Хочешь переспать со мной? Так же как и все остальные?
Ну вот. Его опасения подтверждались. Она все понимала. Как и остальные, которых она презирала и избегала, Валькур мысленно раздевал ее и обладал каждый раз, когда смотрел на нее. Почему тогда не сказать все как есть? Зачем и дальше молчать о том, что мучило его вот уже два года, с тех пор как он впервые увидел ее?
Ее грудь, губы, ее задница (он произнес это слово и был уверен, что оскорбил ее), кожа цвета утреннего кофе с молоком, глаза, робость, стройные ноги, походка, запах, волосы, голос - да, все в ней сводило его с ума, хоть он ни разу и не осмелился к ней приблизиться. Да, как и все остальные, он хотел с ней переспать. Так-то вот, он извинялся за это и клялся никогда больше об этом не заговаривать, а сейчас он молил его простить, ему нужно было идти. Валькур неуверенно направился к двери.