Воскресшие боги
Шрифт:
"Кто мало знает, тот мало любит. Великая любовь дочь великого познания",-- только теперь чувствовал Джованни всю глубину этих слов и, слушая проклятия монаха соблазнам искусства и науки, вспоминал разумные слова Леонардо, спокойное лицо его, холодные как небо глааза, улыбку, полную пленительной мудрости. Он не забывал о страшных плодах ядовитого дерева, о железном пауке, о Дионисиевом ухе, о подъемной машине для Святейшего Гвоздя, о лике Антихриста под ликом Христа. Но ему казалось, что не понял он учителя до конца, не разгадал последней тайны сердца его, не распутал того первоначального узла,
Так вспоминал Джованни последний год своей жизни в обители Сан-Марко. И между тем как в глубоком раздумье ходил взад и вперед по стемневшей галерее,-- наступил вечер, раздался тихий звон "Ave Maria", и черной вереницей прошли монахи в церковь.
Джованни не последовал за ними, сел на прежнее место, снова открыл книгу "Посланий" апостола Павла и, помраченный лукавыми наущениями дьявола, великого логика, переделал в уме своем слова Писания так:
"Не можете не пить из чаши Господней и чаши бесовской. Не можете не быть участниками в трапезе Господней и трапезе бесовской".
Горько усмехнувшись, поднял глаза к небу, где увидел вечернюю звезду, подобную светильнику прекраснейшего из ангелов тьмы, Люцифера -Светоносящего. И пришло ему на память предание, слышанное им от одного ученого монаха, принятое великим Оригеном, возобновленное флорентийцем Маттео Пальмьери в поэме "Город Жизни",-- будто бы в те времена, когда дьявол боролся с Богом, среди небожителей были такие, которые, не желая примкнуть ни к воинству Бога, ни к воинству дьявола, остались чуждыми Тому и другому, одинокими зрителями поединка,-- о них же Данте сказал:
Angeli che nоn furon ribelli, Ne рог fideli a Dio, ma per se foro. Ангелы, кои не были ни мятежными, Ни покорными Богу,-- но были сами за себя. Свободные и печальные духи -- ни злые, ни добрые, ни темные, ни светлые, причастные злу и добру, тени и свету -- изгнаны были Верховным Правосудием в долину земную, среднюю между небом и адом, в долину сумерек, подобных им самим, где стали человеками.
– - И как знать,-- продолжал Джованни вслух свои грешные мысли,--как знать,--может быть, в этом нет зла. может быть, следует пить во славу Единого из обеих чаш вместе?
И почудилось ему, что это не он сказал, а кто-то другой, наклонившись и сзади дыша на него холодным ласковым дыханием, шепнул ему на ухо: "вместе, вместе!"
Он вскочил в ужасе, оглянулся и, хотя никого не было в пустынной галерее, затканной паутиною сумерек, начал креститься, дрожа и бледнея; потом бросился бежать вон из крытого хода через двор и только в церкви, где горели свечи и монахи пели вечерню, остановился, перевел дыхание, упал на каменные плиты и стал молиться:
– - Господи, спаси меня, избавь от этих двоящихся мыслей! Не хочу я двух чаш! Единой чаши Твоей, единой истины Твоей жаждет душа моя, Господи!
Но Божья благодать, подобная росе, освежающей пыльные травы, не смягчила ему сердца. Вернувшись в келью, он лег.
К утру приснился ему сон: будто бы с моной Кассандрой, сидя верхом на черном козле, летят они по воздуху. "На шабаш! На шабаш!"-шепчет ведьма, обернув к нему лицо свое, бледное, как мрамор, с губами, алыми, как кровь, глазами прозрачными, как янтарь. И он узнает богиню земной любви с неземною печалью в глазах -- Белую Дьяволицу. Полный месяц озаряет голое тело, от которого пахнет так сладко и страшно, что зубы стучат у него: он обнимает ее, прижимается к ней. "Amore! Amore!"-лепечет она и смеется,-- и черный мех козла углубляется под ними, как мягкое знойное ложе. И кажется ему, что это -- смерть.
Джованни проснулся от солнца, колокольного звона и детских голосов. Сошел на двор и увидел толпу людей в одинаковых белых одеждах, с масличными ветками и маленькими алыми крестами. То было Священное Воинство детей-инквизиторов, учрежденное Савонаролою для наблюдения за чистотою нравов во Флоренции. Джова.нни вошел в толпу и прислушался к разговорам.
– - Донос, что ли?
– - с начальнической важностью спрашивал "капитан", худенький четырнадцатилетний мальчик другого, плутоватого, шустрого, рыжего и косоглазого, с оттопыренными ушами.
– - Так точно, мессер Федериджи,--донос!--отвечал тот, вытягиваясь в струнку, как солдат, и почтительно поглядывая на капитана.
– - Знаю. Тетка в кости играла?
– - Никак нет, ваша милость,-- не тетка, а мачеха, и не в кости...
– - Ах да,-- поправился Федериджи,-- это Липпина тетка в прошлую субботу кости метала и богохульствовала. Что же у тебя?
– - У меня, мессере, мачеха... накажи ее Бог...
– - Не мямли, любезный! Некогда. Хлопот полон рот...
– - Слушаю, мессере. Так вот, изволите ли видеть,-- мачеха с дружком своим, монахом, заповедный бочонок красного вина из отцовского погреба выпили, когда отец на ярмарку в Мариньолу уезжал. И посоветовал ей монах сходить к Мадонне, что на мосту Рубаконте, свечку поставить да помолиться, чтобы отец не вспомнил о заповедном бочонке. Она так и сделала, и когда отец, вернувшись, ничего не заметил,-- на радостях подвесила к изваянию Девы Марии бочонок из воска, точь-в-точь такой, каким монаха учествовала,-- в благодарность за то, что Матерь Божья помогла ей мужа обмануть.
– - Грех, большой грех!
– - объявил Федериджи, нахмурившись.-- А как же ты об этом узнал, Пиппо?
– - У конюха выведал, а конюху рассказала мачехина девка татарка, а девке татарке...
– - Местожительство?
– - перебил капитан строго.
– - У Святой Аннунциаты шорная лавка Лоренцетто.
– - Хорошо,-- заключил Федериджи.-Сегодня же следствие нарядим.
Хорошенький мальчик, совсем крошечный, лет шести, прислонившись к стене в углу двора, горько плакал.
– - О чем ты?
– - спросил его другой, постарше.
– - Остригли!.. Остригли!.. Я бы не пошел, кабы знал, что стригут!..
Он провел рукой по своим белокурым волосам, изуродованным ножницами монастырского цирюльника, который стриг в скобку всех новобранцев, поступавших в Священное Воинство.
– - Лука, Лука,-- укоризненно покачал головой старший мальчик,-- какие у тебя грешные мысли! Хоть бы о святых мучениках вспомнил: когда язычники отсекали им руки и ноги, они славили Бога. А ты и волос пожалел.
Лука перестал плакать, пораженный примером святых мучеников. Но вдруг лицо его исказилось от ужаса, и он завыл еще громче, должно быть, вообразив, что и ему во славу Божью монахи обрежут ноги и руки.