Восьмая линия
Шрифт:
С того дня все действия Ипатьева были безошибочны и бездумны — будто у лунатика. Он тут же напомнил начальству про обещание отпустить вместе с ним Варвару Дмитриевну, а потом согласился выехать в Берлин раньше других делегатов, десятого июня. Заседания конгресса начинались за несколько дней до официально объявленной даты открытия, и кто-то должен был представлять СССР с самого начала. Никто из делегатов, очень занятых людей, не смог перестроить свои заранее расписанные планы, а он согласился. И визу в паспорте ему на этот раз выставили в ГПУ без канители, и даже позвонили при нем в Ленинград, чтобы там срочным порядком готовили паспорт для Варвары Дмитриевны.
Тем временем он и сам отправился в Ленинград. У него оставалось там важнейшее дело, от которого он решил не отступаться. Ипатьев отправился в президиум Академии
После этого оставалось лишь собрать на Восьмой линии два чемодана да вместе с Варварой Дмитриевной двинуться в столицу. В день отправления берлинского экспресса он еще выступал на совещании в НТО. Обсуждалась новая проблема: как избавлять нефть от примеси вредных для горючего сернистых соединений. Раньше такой беды не было — нефть шла только кавказская, малосернистая. А теперь предстояла разработка новых месторождений. Ипатьев посоветовал наладить обработку сырой нефти серной кислотой…
Назавтра поезд доставил их на пограничную станцию Негорелое. Представитель ГПУ, старый вояка из латышских стрелков, хорошо знал этого пассажира, регулярно проезжавшего то на Запад, то обратно. Он приказал таможенному агенту не досматривать чемоданы Ипатьева, там ничего недозволенного быть не может. Пожал пассажиру руку и сказал: "Доброго пути, профессор".
За завтраком на станции Столбцы, уже по ту сторону границы, в Польше, Владимир Николаевич признался жене: в моей душе есть предчувствие, что нам не суждено вернуться.
Эпилог
Тысяча девятьсот тридцать седьмой год начинался под знаком скорби о Пушкине. Столетию последней дуэли поэта, погубленного самодержавием, посвящались книги, кинофильмы, живописные полотна. Сессия Академии наук, собравшаяся в самом конце предыдущего, тридцать шестого года, прославилась блестящими докладами пушкиноведов, коими и был в основном заполнен посвященный ей сдвоенный — январско-февральский — выпуск "Вестника АН СССР". Прочие дела отняли у ученого собрания не так уж много времени. Секретарь академии Николай Петрович Горбунов доложил о письмах, направленных им академикам Ипатьеву и Чичибабину, первому — в США, второму — во Францию. Обоим предлагалось немедленно вернуться на Родину, где они не бывали с лета 1930 года, и продолжать эффективную научную деятельность во ее благо. Условия для таковой деятельности гарантировались. Оба академика ответили, что обстоятельства не позволяют им выполнить распоряжение с должной оперативностью: текущая работа, контракты… Собрание единодушно постановило исключить невозвращенцев из состава академии согласно пункту 24 нового, год назад утвержденного устава. Да кстати и обратиться к правительству с просьбой рассмотреть вопрос об их гражданстве.
Сверх того, было принято постановление, клеймящее позором изменников-троцкистов и призывающее на их головы праведную казнь в выражениях уж и вовсе не академических.
Не стоит с высоты сегодняшнего знания чересчур сурово судить этих, в большинстве своем достойнейших, людей. Многих из них вскорости ждала тюрьма, других — отлучение от любимой работы, третьих — позор вынужденного лакейства. Самому же товарищу Горбунову оставалось жить менее года; в сентябре его расстреляли. Ну а что касается обращения ученых к правительству, то оно было уважено без малейшей волокиты. Постановление Президиума Верховного Совета СССР о лишении бывших академиков советского гражданства было принято тогда же, в декабре, и напечатано в том же сдвоенном номере "Вестника”, в котором так любовно рассказывалось о перипетиях судьбы вольнолюбивого поэта…
Чичибабин так и остался трудиться в Париже, а Ипатьев — в пригороде Чикаго Эванстоне, Вокруг него снова клубились ученики: и местные, американские, и кое-кто из русских, и решительно все немцы, попавшие на выучку к Владимиру Николаевичу в 20-е годы. Как-то получилось, что ни один из
Прощальный обед с учителем обошелся Разуваеву в 12 лет каторги, да на такой работе, после которой он один выжил из всей лагерной лаборатории. Богатырское здоровье позволило этому изумительному человеку прожить еще одну жизнь: академик Разуваев недавно умер на 93-м году, оставив в городе Горьком превосходную школу химиков.
Если прослеживать судьбу других ипатьевских учеников, то у Александра Дмитриевича Петрова она сложилась более удачно. После отъезда учителя и ареста Разуваева в 1934 году академическую лабораторию высоких давлений пришлось возглавить ему. Через несколько лет ее перевели в Москву, в состав Института органической химии. Там Петров честно трудился до конца своих дней.
Бывшего генерала Фокина арестовали согласно графику, вскоре после того как Ипатьев отбыл за границу. Фокину тоже повезло. Года через три он был отпущен и продолжал преподавать в Технологическом институте.
Последнему из сыновей Ипатьева, Владимиру Владимировичу, да еще одному его питомцу, Марку Семеновичу Немцову, довелось попасть под арест в начале 1941 года. До этого Владимиру Владимировичу пришлось перенести позор вынужденного выступления на той самой сессии Академии наук. От него ждали отречения от отца, но он сказал лишь, что все в их семье всегда были патриотами и не одобряли тех, кто покидает Отечество. Угодливая пресса, впрочем, все равно сообщила, что он отрекся, и эта весть дошла до Чикаго… После ареста давним друзьям, Немцову и Ипатьеву-младшему, не предъявили никаких обвинений — им предложили самим признаться в чем-нибудь "лет на пять". Пока тянулось это абсурдное следствие с побоями, началась война. Арестантам посоветовали не мешкать, если они не хотят сгнить в Ленинграде, который вскоре будет окружен. И успели-таки, присудив каждому по "пятерке", вывезти их в Чимкентскую тюрьму. Потом оба попали в Москву, где трудились на "шарашке", что помещалась на Шоссе Энтузиастов, и сделали там немало выдающихся открытий.
И еще об одном ученике пришло время вспомнить — о Николае Орлове. После убийства Кирова» когда Ленинград взялись очередной раз чистить от чуждого элемента, Орлов был выслан в Саратов. Переделать этого человека, видимо, было невозможно. Читать первую лекцию в Саратовском университете он явился в сюртуке и чуть ли не в монокле, шутить продолжал по-прежнему ядовито и не всегда удачно. На том и погиб. В начале 37-го на местном нефтеперегонном заводе случилась авария — небольшой взрыв. Орлов в дружеской компании пошутил: там, мол, работали дилетанты — разве так надо взрывать? Наутро он был арестован. В его лаборатории нашли несколько банок с пикриновой кислотой — Орлов применял ее как реактив в своих углехимических исследованиях. Следователь, видимо, припомнил военное название этого взрывчатого вещества: мелинит, да перепутал его с названием другой кислоты, которую Орлов выделял из продуктов окисления угля, — меллитовой. Налицо оказался террористический центр с налаженным производством взрывчатки. К делу приплели нескольких студентов, и всю новоявленную тергруппу немедленно расстреляли. Жена Орлова тоже была арестована, а сын, насколько известно, сгинул в одном из спецдетдомов.
То, что я скажу дальше, вовсе не вызвано стремлением обелить безвинно погибшего химика — это святая правда, выясненная при беседах с очевидцами событий и теми, кто помнил таковых очевидцев. Орлов вовсе не был доносчиком, как утверждается в изданных в США мемуарах измученного его проделками Ипатьева. Многим был грешен этот ершистый человек — но не этим, самым позорным. Здесь-то и таился один из главных, губительных успехов диктатуры: она не только насаждала "сигнализирующих" граждан, но и заставляла людей подозревать друг друга в доносительстве, разобщая их, растлевая их сознание…