Воспитание феи
Шрифт:
Звуки жизни, смех, гвалт, веселые крики и навязчивое присутствие птиц, неотступно сопровождавших высокую блондинку и маленького мальчика, пробудили во мне детские воспоминания о рае — заброшенной ферме, где я создавал лишь призраков. И все это — несмотря на начатую Луизеттой изматывающую войну: с самого первого дня, когда перед ней предстала Ингрид с голубем в руке, Луизетта ощутила опасность. Чтобы нейтрализовать самозванку, она приготовила мозги ягненка в винном соусе с дольками чеснока, и это блюдо погрузило нас, только что позанимавшихся любовью, в глубокий сон. Во время сиесты, продолжавшейся до ужина, она постучала в дверь, спросив, будет ли «дама» ужинать. Дама, оторвавшись от меня, ответила: «С удовольствием». На ужин Луизетта подала ей нашего почтового голубя с зеленым горошком. Я был в ярости, но Ингрид, годами терпевшая приступы необоснованной ревности мужа, полагавшего себя обманутым каждый раз, когда его отправляли бомбить цель, отреагировала спокойно. В порядке мести
Я обожал смотреть, как Ингрид пытается одновременно провести десяток экспериментов, путая записи, теряя контактные линзы; как она в развевающейся рубашке бежит к дому от переделанной в голубятню старинной часовни, а оттуда — в заброшенную теплицу, где она устроила лабораторию. Чтобы птицы не нервничали — а стресс мог сказаться на результатах эксперимента, — она оставляла слуховые окна открытыми и проводила исследования на постоянных обитателях голубятни и на случайно залетевших голубях только тогда, когда в этом была необходимость. Аппараты с выдвижными ящиками, машины, работавшие по принципу «Квиз», удар клювом по кнопке, означавший правильный ответ и вознаграждавшийся лакомством, игральные карты и диапроекторы — все это работало только благодаря доброй воле ворон, синиц и дроздов: как раз эти птицы оказались самыми прилежными. Даже если какое-либо действие не вознаграждалось зернышками, птицы все равно требовали игры — игра была для них самым главным. Впрочем, довольно быстро им это надоедало, и, чтобы добиться положительных результатов, эксперименты приходилось продолжать по нескольку месяцев, особенно это касалось исследования распознавания образов у голубей. Они должны были узнавать слайды, на которых изображен человек, то или иное дерево, выделять уже виденный ранее пейзаж, запечатленный в другом ракурсе. Этот эксперимент давал восемьдесят процентов положительных результатов, зато тест с бананом, призванный выявить категории сравнения у голубей, был полностью провальным. Лишь вороны были способны объединять объекты по принципу цвета, оперировать цветовой гаммой и могли отличить банан от не-банана, если первый был зрелым, а второй еще зеленым.
Но главное ее открытие, против которого ополчился Национальный центр, состояло в определении врожденной манеры пения. Исследования проводились в условиях полной звукоизоляции птенцов, вылупившихся в инкубаторе. Независимо от приемной семьи, в которую они затем помещались, производимые ими звуки, казалось, заданы на уровне хромосом: воспитанная в семействе синиц малиновка, несмотря на то что ей никогда не доводилось слышать, как поют остальные малиновки, спонтанно издавала звуки именно той частоты, которая свойственна пению птиц данного вида. Когда птица вырастала, мы, окольцевав, отпускали ее на волю, и она с помощью своего биологического языка помечала территорию обитания. Лишь воскоклювые ткачики подражали пению приемных родителей и оставались верны ему в течение всей жизни, даже если рядом с ними оказывались их истинные сородичи.
Эту добрую весть принес мне Рауль. Ингрид предпочитала не говорить о результатах исследований до полной уверенности. В моем присутствии она упоминала лишь о собственных неудачах или успехах своих коллег — например, об измерении интеллектуального уровня птиц семейства вороновых, проводимых Бернадетт Шовен, или о потрясающих достижениях птенца цейлонской славки — птицы, никогда прежде не изучавшейся в лабораторных условиях и способной, как показали эксперименты, свить из паутины уникальную шелковую рамку и с помощью тончайших нитей прикрепить к ней предварительно продырявленные клювом листики, чтобы построить гнездо. Когда-нибудь, обещала себе, Ингрид, мы отправимся на Шри-Ланку ловить славку-искусницу, чтобы продемонстрировать всему миру ее исключительное мастерство. Но пока мы могли об этом только мечтать: цейлонцы сейчас были больше заняты резней тамилов, чем разорением птичьих гнезд.
Я знал все безумные проекты Ингрид: ее навязчивые идеи, любую чепуху и всевозможные мысли, которые она иногда высказывала ночью, занимаясь любовью. Она вдруг мрачнела, переставала двигаться в такт, прислушиваясь к внутреннему голосу, и, наконец, вскрикивала:
— Да вот же оно, объяснение!
— Чего?
— Им на нее плевать!
— Кому?
— Воронам. На пластиковую бутылку.
Я застывал в ней, ждал, пока вновь вернется желание, боясь, что мысли уведут ее слишком далеко, пытался поддержать разговор:
— Бутылку с чем?
— Не важно! На фотографиях, которые я им показываю уже полгода, они узнают все: дуб, грушу, человека, ребенка, реку, орехи, синицу, крысу... Сто процентов узнавания, даже без всякой награды. Трижды стучали клювом, когда я показывала им одну и ту же фотографию. Они узнают все — говорю тебе, все! — кроме пластиковой бутылки. А сейчас я поняла почему: раз они ее не запоминают, значит, им на нее плевать! Ну, подумай, Николя: зачем им эта пластиковая бутылка?
— Ни за чем, ты гений!
И я возвращал ее к реальности, мысленно насмехаясь над открытием, о котором она тут же забывала, всецело отдаваясь наслаждению, а затем, уже в ванной, она вдруг снова все вспоминала. Вода внезапно выключалась, и она выскакивала с зубной щеткой в руке, заляпанная пастой.
— Постой-ка... Ну а трактор, трактор-то им тоже не нужен! Почему они его узнают?
— Я люблю тебя.
— Ага. Это не объяснение.
— Просто трактор их раздражает.
Она прыгала на меня, обнимала и заявляла, улыбаясь пенной улыбкой, что я — мужчина ее мечты. Она представала передо мной во всех ипостасях, во всех образах: маленькая девочка, которую подавляют братья, бунтарь-подросток, говорящий только с птицами, лесная дева, увлеченная своей работой женщина, которую сдерживает Национальный центр, презираемая разведенная жена, непонятая вдова, неспособная мать, идеальная возлюбленная. Разочарования, горести и радости, жившие во мне, не могли ничего сломать в ней. Мы знали, что хотим быть вдвоем и сражаться с бурями, приливами и отливами: два вечных ребенка, слишком взрослые среди взрослых ребячеств, под влиянием среды заменившие мечты амбициями, мятеж — мягкотелостью. Мы не выезжали, мы почти не приглашали гостей, окружающие говорили о нас: «Они закоснели», — ведь им невыносимо было видеть, что с каждым днем нам все лучше и лучше вместе. Только настоящие отшельники способны, встретившись, полюбить друг друга, не разрушив себя, — им нет нужды бежать, нет нужды подавлять другого, они не воспринимают длительную привязанность, как гибель собственной личности. Иногда Ингрид просила меня: «Обещай, что мы расстанемся, если вдруг почувствуем, что любим друг друга меньше прежнего». Я обещал, уверенный, что такого никогда не случится. Что могло сделать нам время? Только убедить в правильности выбора и еще более отдалить нас от окружающего мира. Единственное, что меня задевало, — это когда она рассказывала, насколько отец ее ребенка был слаб в постели. Я чувствовал себя странным образом униженным.
Вместе с Ингрид и Раулем в мою жизнь вошел лейтенант Шарль Аймон д'Арбу, этот неупокоенный призрак, парень, которому сейчас было бы столько же лет, сколько мне, если бы он не пал на «поле ужаса», как говорил малыш. Командир эскадрильи, ярый пацифист, истовый католик (хотя и дважды разведенный), властный и неверный, испытывавший чувство вины перед героическим образом отца, считавший себя обязанным подарить ему внука, чтобы не пресекся род, хотя и был уверен, что погибнет, выполняя задание, раньше, чем сможет его вырастить... Я проникся искренней привязанностью к этому несчастному сорвиголове с лицом ангела, запечатленному на фотографиях в военной форме, к этой жертве долга и соблазнов, не умевшей сказать «нет». И вот я, никогда не имевший друзей, если не считать женщин, нашел себе мертвого товарища.
Его прах развеялся в воздухе, в Париж привезли пустой гроб, затянутый флагом, в сопровождении эскорта. Я попросил высечь его имя и даты жизни в своем семейном склепе, на уютном маленьком кладбище с тисами и терном, на выезде из деревни, прямо под эпитафией, которую я когда-то сочинил бабушке и дедушке: «Здесь покоятся Жанна и Жюль Рокель, пятьдесят четыре года бывшие вместе в доме и в поле, жертвы квот общей сельскохозяйственной политики, возвратившиеся в землю, на которой им не позволили больше трудиться». Я весьма шокировал мать уничижительностью этой надписи. Выглядела она и впрямь не слишком роскошно, особенно если сравнить с жизнеописанием моего прадеда: «Здесь покоится Фердинан Рокель (1849-1940), принимавший участие в изобретении целлулоида, основатель первой во Франции фабрики игрушек, который принес радость тысячам детишек, прежде чем героически погиб под игом нацистов». Фердинан каждый год получал в подарок к 8 мая цветы от муниципалитета. На самом деле он умер от остановки сердца, когда немцы явились реквизировать его замок. Вернувшись из плена, дедушка не захотел реставрировать дом, оскверненный нацистскими палачами; он продал наполовину сожженные руины по дешевке и вместе с бабушкой Жанной поселился на ферме. Лет двадцать урожаи окупали затраты, а потом ему пришлось один за другим продавать участки, чтобы прокормить скот. Сегодня подрядчики разделили прежние владения на отдельные участки, и поля пшеницы, кукурузы и подсолнечника, где я носился в детстве, стали площадками для игры в гольф.
Мы с Раулем часто устраиваем пикники у могилы, куда я распорядился перенести прах его отца. «Здесь покоится лейтенант Шарль Аймон д'Арбу, разбившийся на своем «Мираже» в Боснии». Мы рассказываем ему о нашей жизни, он нам о своей.
— Он говорит, что очень хорошо летает, поскольку у него крылья из перьев, и поэтому он не вредит окружающей среде, — переводит Рауль. — Они с приятелями атаковали ад и поубивали кучу чертей.
Я отвечаю, что он достоин награды, и мы торжественно вручаем ему медаль — крышку от бутылки «Швепса». Уходя, мы срываем несколько листьев в палисаднике, устроенном нами в приделе склепа: все лучше, чем хризантемы. В память о летчике здесь растут пряные травы, и Рауль добавляет их себе во все блюда. Дважды в день за столом он почтительно вынимает из кармана немного лука-резанца, эстрагона или базилика — это его волшебный эликсир.