Воспитание по доктору Споку
Шрифт:
Зорин хмуро соображает. Если Тоня задержится, Ляльку в садике опять будут держать два часа одетой. И внушать, какие плохие у нее родители. Голос Воробьева бубнит ровно, как по программе. Производственный план на третьем участке под угрозой... Необходимо повысить производственную дисциплину... И тэ дэ и тэ пэ. Что? Некоторые... Ну да, все ясно. Некоторые командиры производства сами нарушают производственную дисциплину. Зорин... Что Зорин?
– Товарищ Зорин, прошу написать объяснительную записку, почему вновь опоздали на производство?
Фридбург вытаскивает
– Старик, не затягивай...
– Мишка знаешь, иди ты,- Зорин встает.- Но я не опаздывал!
– Я, товарищ Зорин, вам слова не давал,- голос Воробьева слегка повышается.
– Имейте, в конце концов, хоть каплю выдержки.
Зорин садится, вспоминая второй зарок.
"В сущности, - думает он, - в сущности, чего мне всегда не хватает, так это юмора. Помал-кивай, оправдываться бесполезно. И слишком много чести для Воробьева".
Зорин сидит в купеческом кресле и слушает дальше. Берет со шкафа расколотую облицовоч-ную плитку и осторожно опускает ее в широкий карман голубевского пиджака. Это ему в обмен на машину нестандартных тройников. Пусть отвезет домой и подарит любимой жене. Нет, черт возь-ми, у Голубева получилось намного остроумнее. Надо же так ухитриться? Сплавить ему, Зорину, целую машину бракованных тройников!
– Сашка, а Сашка,- Зорин тычет Голубева ниже поясницы.
– Дай трояк до понедельника. Или помоги обработать Фридбурга.
– Зачем?
– Не твое дело.
– У меня всего два рубля.
– Давай два.
Зорин берет деньги и глядит на часы: садик закрывается через тридцать минут. Если сразу поймать такси, то, может быть, Лялька не расплачется. Он опоздает на полчаса, не больше. Сейчас Воробьев переключится на шестой участок и наверняка выдохнется. За стенкой, в коридоре, уборщица уже брякает ведрами. Зорин прикидывает, где лучше изловить такси и как побыстрее миновать Фридбурга с Голубевым.
Все. Наконец-то Воробьев закрывает совещание, гром от передвигаемых стульев заполняет комнату ПТО, и Зорин, салютуя Фридбургу с Голубевым, устремляется в коридор.
– Товарищ Зорин, одну минуту!
– слышится голос Воробьева.
– Попрошу задержаться.
– Еще чего не хватало!
– Садитесь.
– Воробьев, не глядя на Зорина, гладит ладонью папку.
Зорин не садится, глядит.
– Я опаздываю.
– Куда?
– спрашивает Воробьев.
– Какое вам дело?
– Я прошу вас не грубить, товарищ Зорин! Сядьте и выслушайте внимательно.
– Что выслушать?
– А вот что.
– Воробьев берет из папки какой-то листок.
– Вот что. Поступил сигнал о вашем недостойном поведении в быту и в семье. Я вынужден передать его в местком и партком треста...
– Интересно, - Зорин чувствует, как у него начинает дергаться височная жилка.- А кто, собственно, сигналит? И в чем это недостойное поведение?
Зорин глядит на листок и еле сдерживает свое бешенство. Почерк до того знаком, что от обиды в горле появляется спазма, ладони потеют. Зорин вновь, как и утром, ловит себя на том, что ему жаль самого себя.
– Все?
– Все. Можете идти.
Зорин, не помня себя, хлопает дверью. Нет, от Тоньки он никогда не ожидал такого предате-льства. Жена, называется. Ну, хорошо... Что хорошо? "...вынужден передать в местком и парт-ком..." Дура! Подлая дура. Вместо того чтобы...
– Але, Фридбург!
Фридбург еще не успел уехать.
– Есть у тебя деньги?
– Зорин в бешенстве бросает окурок.
– Дай мне червонец взаймы...
– Брось, старик. Начхай на все...
– Есть у тебя сколько-нибудь денег?
– Пожалуйста.
Зорин комкает в кулаке две новых пятерки и, скрипнув зубами, быстро уходит из управления.
"Где-то тут кафе, эта дурацкая "Смешинка",- мелькает в голове Зорина. Все шалманы окрещены по-новому, где-то тут эта самая "Смешинка"..."
В "Смешинке" продажа водки запрещена, но "Перцовки" хоть отбавляй. Зорин садится за столик и чувствует, что ему хочется заплакать от горечи. Он хочет заплакать, разреветься, как тогда, в отрочестве, в коридоре районного загса. Но он тут же издевается над своим желанием и хохочет внутренним хохотом. Нет, это просто великолепно! Это просто здорово, что ему даже не разреветься. Никогда, никогда, никогда не разреветься! Официантка подходит к нему, но он вдруг вспоминает про Ляльку, и жалость к дочке стремительно охватывает его, жалость и боль за ее беззащитность. Зорин выбегает на улицу. Через полчаса он врывается в прихожую детского садика, и у него сжимается сердце. Лялька сидит одна, на полу в уголке. Одетая. Она уже устала плакать и теперь только тихонько вздрагивает. Толстая уборщица со шваброй выглядывает в дверь, с равнодушным любопытством глядит на Зорина, произносит:
– Как только не стыдно людям.
Зорин молча утирает у Ляльки нос, застегивает кофточку.
– Прилично одетый!
– слышится в коридоре.
О, женщины! Однажды ему вспомнилось, как в деревне какой-то бродячий корреспондент сфотографировал бригаду доярок. Через полгода, ко всеобщему изумлению, почтальонка прямо на ферму принесла конверт со снимками. На них ничего нельзя было разобрать. Зорин возил тогда молоко, он слышал, как одна из доярок, приговаривала: "Девки, девки, до чего добро вышли-то, а которая я-то?" Теперь с каждым узором причудливой женской логики ему вспоминается почему-то именно эта фраза.
Они выходят из садика на крыльцо, и он берет Ляльку за руки. Вздохнув долгим судорожным вздохом, девочка успокаивается, а Зорин, скрипнув зубами, крепко прижимается щекой к ее ручонке: "Ничего, Лялька, ничего. Сейчас мы придем домой. Снимем валенки и поставим чайник. Что? Хочешь писать? Сейчас, Лялька, сейчас. Вот, мы уже дома. Хочешь идти ножками? Что ж, давай пойдем ножками..."
В квартире тот же утренний кавардак.
– А где мама Тоня?
– Лялька прыгает, примеряет у зеркала мамину шляпу.