Воспитание под Верденом
Шрифт:
Паль и Кройзинг горячо протестуют, патер тоже недоволен. Первые двое и слышать не хотят о таких отдающих суеверием мыслях. Патер же Лохнер требует, чтобы к реальности существования дьявола относились с большим доверием.
— Увы, — снова берет слово Бертин, — вот я уж и попал впросак. Одним дьявол вовсе не нужен, а для вас, господин патер, он недостаточно реален. Как мне тут выпутаться?
— Я вам скажу, — бубнит Кройзинг. — Отбросьте раз навсегда детские страхи. Мы не нуждаемся в ребусах.
Паль больше не вмешивается в разговор, но про себя решает, что надо будет намылить голову Бертину: зачем ему понадобились такие рискованные архаические образы, от которых любой подросток, любой рабочий
В разговор вступает Карл Лебейдэ, до сих пэр избегавший раскрывать рот в этой компании.
— Когда приходит контролер газового общества и требует, наконец, уплаты по счету за январь, в то время как уже наступил март, а дома нет ни гроша, тогда моей жене кажется, что дьявол во плоти — это контролер газового общества. Ибо в квартире только одна газовая плитка, и если городское самоуправление закроет газ, то положение будет безвыходным: как стряпать, как накормить семью? Таким образом, для моей жены дьявол во плоти существует. Если жена глупа, то она напустится на контролера газового общества, будто бы виноват он. Если же жена не будет вести себя так глупо, а я бы ей так и посоветовал, то она уяснит себе, где, собственно, сидит дьявол. В газовом обществе? Нет. В берлинском муниципалитете? Тоже нет. В областном /управлении? Может быть. В прусском государстве? Так полагают теперь англичане, забывая, что их собственные контролеры газа тоже не ангелы. Может быть, дьявол сидит в белой расе? Так утверждают по крайней мере индусы и чернокожие. Таким образом, мы приближаемся’ к мнению господина патера: дьявол простирает свою власть над всем миром и довольно крепко зажал его в своих когтях.
— Полегче, полегче, — восклицает Паль, — тут ты, пожалуй, забегаешь вперед.
— Нет, — вмешивается патер Лохнер, — этот ландштурмист вовсе не забегает вперед. Тяготы жизни, недостаток любви к ближнему, нехристианский дух общества — все это народный ум вложил в образ чудовища с рогами и лошадиными копытами, с волосатым хвостом и цинично издевательским отношением к миру. И незачем нам возмущаться этим. Мудрые египтяне вместо букв употребляли рисунки, а народы — все еще дети, как поэты и египтяне, вот они и думают символами. Глупы лишь те люди, которые все образы воспринимают буквально и ведут себя так, как будто все остальные — дураки. А ведь никто, наблюдая грозу, не утверждает, что молния — это зигзагообразная, брошенная вниз накаленная проволока.
— И тем самым мы снова вернулись к вопросу об искуплении, — сухо бросает Кройзинг.
Стоящие вокруг солдаты смеются. Долговязый лейтенант всегда встречает с их стороны одобрение: он не позволяет этим скучным болтунам втирать себе очки.
Внезапно в круг спорящих протискивается сестра Клер; ее длинный халат и накрахмаленный чепец сияют белизной. Она топотом сообщает врачу какие-то цифры, читая их с таблицы на длинном листе бумаги, который дрожит в ее руках. Врач одобрительно кивает по поводу большинства цифр, поднимает брови при некоторых других, по поводу двух-трех коротко, как бы гнойно мотает головой.
— Дьявол — это непокорная плоть, — говорит он, — это проклятая органическая жизнь, в тайны которой мы никогда не проникнем. И спасенье — если позволите выразиться коротко и по существу — в одной только смерти, ныне и всегда. Пока плоть жива, она страждет. И все наши уловки, направленные на то, чтобы заглушить голос плоти, оказываются ложью, когда дело становится серьезным.
— Но погодите, — псе прежние противники вдруг единодушно протестуют. — Это невозможно! — Все почти кричат, перебивая друг друга.
— Как раз смерть, — возмущенно сопит патер Лохнер, — это чудовищная глупость, которая пришла в мир лишь благодаря греху. Она растоптала все своими неуклюжими ногами, она загнала Новалиса в могилу, именно она вырвала
— Ненавидеть смерть — это дело чести солдата, — соглашается Кройзинг. — Смерть — бегство в могилу, великое дезертирство. Тот, кто умирает, как бы оставляет в беде отечество и правое дело. Он не виноват, но вечная борьба, неугасимая жажда споров вошли в плоть и кровь рода человеческого, и все воинствующие религии считались с этим. Он сам, Кройзинг, будь у него выбор, предпочел бы, как Вечный немец, метаться по свету, подобно
Вечному жиду, и включаться в любую борьбу, быть участи ником любой победы.
Тусклые глаза Паля загораются: такие мысли хороши, если только за ними кроется идея, если речь идет об освобождении гигантского созидающего слоя людей от гнета, эксплуатации, несправедливости. Люди уж позаботились о том, чтобы дух борьбы овеял землю, чтобы создана была новая основа, на которую будут опираться будущие поколения в своих поисках более разумного выхода; и тогда Пали, Бертины или Кройзинги займут надлежащее место, соответственно их способностям, на благо человечеству и делу его спасения!
— Вот, — вставляет Кройзинг, — мы опять договорились до спасения.
Но Бертин, бледный, дрожа всем телом, заявляет:
— Если в чем-либо и можно узреть дьявола, так это в физическом насилии, в неистовой жажде растоптать, убить, сделать другого безмолвным и безжизненным. Не смерть является злом; смерть, несомненно; таит в себе удивительно глубокий и притягательный соблазн — почить, как почили отцы, ничего больше не воспринимать, не отвечать и не спрашивать. Дьявольским, однако, является самый процесс убийства, уничтожение жизни тысячами способов. Если в природе каждая особь умирает, как выгорает свеча, — пусть, против этого нельзя возразить. Но если у человека, у целых поколений отнимают право на жизнь и, значит, и самую жизнь, подобно тому как сильнейший вырывает из-под другого стул, — тогда против этого надо бороться всеми средствами, надо восстать, объединиться со всеми, кому угрожает такая же судьба.
Он сошел с ума, думает сестра Клер, он накличет на себя беду.
— Спать! — восклицает она. — Кончайте разговоры!
Солдаты ворчат. Им хочется, чтобы Бертин продолжал. Вот это настоящий парень! Правильно, каждый имеет право на жизнь.
— Солоно вам придется у пруссаков с вашими мнениями, — говорит патер Лохнер враждебно, но с некоторой почтительностью.
— Если вы против насилия, значит вы прежде всего и против жизни, молодой человек, — вмешивается главный врач. — Ваше возмущение, к сожалению, свидетельствует об отсутствии жизненного опыта. Человек плодит страдание, это его самое первое занятие: до рождения, при рождении и после рождения — все равно. Он насильно вторгается, или, вернее говоря, его насильно выталкивают в мир, когда приходит его час. Здесь все — насилие, мучение, кровь, крик, — так он вступает в жизнь, юный герой: вы, я, все мы! И если вы умеете вникать в такие простые факты, вспомните, как он сам ведет себя? Каким первым проявлением деятельности человек встречает жизнь?
— Криком? — спрашивает Бертин. — Да, мы гневно кричим, возмущаемся тем, что нас выдают миру…
Никто не понимает, почему все они так напряженно ждут ответа врача. Но на его устах продолжает играть загадочная улыбка.
— Не знаю, — говорит он, задумчиво бросая слова в тишину, — не знаю, будете ли вы довольны моим ответом. Вы хотите, чтобы я подтвердил идею революции? До известной степени я ее подтверждаю. Но мое подтверждение не придется вам по вкусу и, наверно, покажется даже странным. Для того чтобы новорожденный в состоянии был закричать, его надо хорошенько шлепнуть. Побои — вот его первое переживание. Только таким образом, и не иначе, ему удается сделать первый вдох.