Воспитанник Шао. Том 2. Книга судеб
Шрифт:
– Бабушки экономят. Они боятся, что ты скоро уйдешь, и мы снова будем вести полуголодный образ жизни. Я уже взрослая, а работу найти не могу. Воровать не хочу.
Рус не знал, что можно сказать на эти слова. Он столько видел за эти годы в Южной Америке детских трагедий, столько, страданий, что готов был все деньги мира отдать им, лишь бы не видеть, не слышать детских слез и слов.
– Дина, не думай ни о чем. Завтра мы обязательно сходим в город. Надо посетить кое-какие районы, ты поможешь мне. С тобой ко мне полицейские не будут привязываться.
Глаза девочки засияли, она захлопала
Глава седьмая
Раздосадованный Динстон понуро сидел в недостроенном холле большой фазенды с более чем хмурым и злым Скорцени. Перед ним находился уже не тот легендарный громила, любимчик фюрера, Отто Скорцени с гордым и холодным взглядом стопроцентного арийца. Бутылка традиционного шнапса – одно из немногих оставшихся удовольствий старого диверсанта. Тонко нарезанный бекон, небольшая свора псов охотничьих пород, телевизор и…и старые тяжелые думы, пустые надежды на несвершившиеся мечтания. Да и какой человек с большим прошлым не мечтает даже тогда, когда ему завтра уже туда… Больной, убогий человек. Но мысль есть мысль. Она не убиваема, не уничтожаема, не исчезаема, не истощаема. Если, конечно, не в больной голове деградирующей личности. Она в поисках лучшего из того, что ей известно и лучшего из того, что имеется. А если и не известно, все равно мечтает, ищет. И это уже не от выдуманной, холодной, совсем не эмоциональной материи. Это от чего-то далекого, всевышнего. Он, оно так заботится, чтобы его паства всегда надеялась и жила ожиданиями светлого, лучшего, вечного. Может это лучшее и есть тот потусторонний мир, о котором хором твердят попы всех без исключений религий. Но не дано об этом знать человеку при жизни на этом свете. Иначе без мечты, без надежды жизнь превратится в пресный отхожий водоемчик. Тогда уж лучше смерть, небытие. Так спокойнее. И мысль, страждущая и хнычущая, тебя не потревожит.
Так по-философски серьезно и глубоко размышлял старый ветеран вермахта Отто Скорцени. Осунувшийся, оплывший старикан, громко и неприятно чмокавший губами, довольно часто подливал себе шнапса и с удовольствием, даже более традиционно, картинно прикладывался к старой, армейской алюминиевой кружке с серебряной цепочкой. Взгляд его сохранил какую-то долю остроты, старческой сутяжности. Но сейчас эти высокие атрибуты прошлого и настоящего более походили на застывший взгляд оцепеневшей старой жабы.
Брезгливо рассматривая историческое, с помпезным выкатом глаз существо, Динстон иногда нервно поддергивался. Он с ужасом подумывал: "неужели и он когда-нибудь так опустится". И для своих родных и знакомых будет более походить на героев бальзаковских книг, автор которых более, чем гротескно сумел показать их в отвратительном и неприглядном виде. С отцовским сожалением посматривал на подвыпившего старика. Тот сам себе чего-то ухмылялся и сам же себе время от времени аккуратно подливал. Хмель от такого же угощения довольно цепко тронула полковника: он выпрямился и, настойчиво упираясь нетвердым взглядом в экс-диверсанта, сквозь зубы неудовлетворенно процедил:
– Дорогой Отто, прошу извинить
Скорцени продолжал жевать губами и любовно разглядывать свою помятую, тускло поблескивающую фронтовую подругу. Подлил в нее еще крепленой жидкости. Вся его старческая немощь с чем-то очень упорно боролась внутри. Но он крепился, мотал головой и по новой опрокидывал кружку в раскисший рот. Затем поднял злобные глаза, замутненные временем, пальцами взял кусок бекона. Сипло зашепелявил:
– Ты не предупреждал, что будет игра без правил. Следовательно, ограничил нас рамками закона. Мои люди, один наш полицейский погибли от того, что всю операцию разыгрывали на основании законополагающих действий.
Динстон только усмехнулся этим, вполне логичным, обоснованиям.
– Что ты мне несешь? В том, что они обучены и опасны не менее, чем наши коммандос, я указывал с самого начала. Что они осторожны и не подпускают близко к себе никого, тоже предупреждал. Что они стреляют при малейшем подозрении, не один раз напоминал. Этого от них требует жизнь. Они все время в состоянии войны или со своими бандами в Китае, или с пришлыми в горах. Все время на взводе. Вы ведь тоже возглавляли одну из многих экспедиций в Тибет до второй войны, и прекрасно все представляете.
Скорцени согнулся, больше ссутулился, с невысказанной обидой уставился на огонь камина.
– Ты на меня не кричи. Ты не имеешь право повышать на меня голос. Я Скорцени. Во всей вашей поганой Америке не найдется такого боевика, каким был я. У вас только в кино супермены. А в жизни вы обывательское дерьмо. Из вас лезет чиновничья спесь так же, как когда-то из голов наших генералов. Гладко было на бумаге, да забыли про овраги. Погибли мои люди. Понимаешь? Стратег. Посмотрел бы я на твою физиономию. Руководство ваших служб буквально через час отдало бы тебя под суд. Ты подставил нас. Сам в стороне. Борман предупреждал, что полковник Динстон всегда чужими руками каштаны из огня выдергивает. Так оно и получилось. Доблестного слугу фюрера на старости лет подло обманули, как какого отставного. И Интерпол не дремлет.
У Динстона от нелицеприятной речи закололо в висках, и он резонно поторопился изменить обиженный ход мыслей старика. Понимал: если дать Скорцени памятью уйти в прошлое, то мелкие амбиции и спесивость защитника нации взбухнут до такой степени, что вернуть его обратно к делу можно будет только на следующий день, когда он окончательно протрезвеет. Приподнялся. Взял кочергу, поковырял в камине головешки, искоса посмотрел на старика. Тот начинал мирно посапывать. Вернулся в свое кресло.
– Не обижайтесь, Отто, – повышенным тоном и резко заговорил полковник. Скорцени очнулся, медленно приподнял голову. – И вы правы, и жизнь не дает нам право считаться правыми. Не поносите Америку зря. Вы прекрасно знаете, что старина Мюллер ради самой Америки пальцем о палец не ударит. И должны догадываться, что указания идут не столько от меня и американских госдепартаментов.
Конец ознакомительного фрагмента.