Воспоминание о России
Шрифт:
Когда он мне излагал все эти свои соображения, он сам увлекался: ему не хватало аудитории, достаточно просвещенной в математике. Похоже на то, что он только еще намечал план своих работ в этом направлении и все эти его смелые заключения еще не были им до конца выработаны и уточнены. В его диссертации вообще по этим «космическим» и одновременно и богословским вопросам еще ничего нет.
Флоренский был человеком необычайным даже по своей наружности. Хотя его фамилия несомненно свидетельствует, что он сам происходил из духовного звания, — его тип был не русский: он мог быть молдаванином, или греком, или даже армянином [105].
По-видимому, он был полным аскетом, и несомненно, что он был очень хорошо знаком со стажем
Очень черный и очень худой, он всегда смотрел почему-то вниз и слегка вбок, глаз своих не любил показывать. Он никогда не улыбался. Странное дело — у него было много учеников, по-видимому, он их обучал не только обычным для духовных наук классическим богословским предметам, но и давал им эзотерические знания и привычки. Трое из его учеников покончили жизнь самоубийством, — из него исходили мощные флюиды, и я сам это чувствовал, чувствовал и то, что не все флюиды были благостные, были и очень демонические.
Не помню точно кто, но один из группы русских «неохристиан», говоря о нем, называл его «умным и жестоким лаврским священником». Во всяком случае, он был человек совершенно необыкновенный, и я очень благодарен судьбе, что она свела его со мною, хотя и ненадолго.
Помню его у гроба Скрябина, которым он очень интересовался именно как человеком гностического склада ума. Но Скрябин не имел никакой ни философской, ни богословской культуры — он был просто мечтатель, музыкант, и многое в нем было от прирожденного или благоприобретенного «психоза». Флоренский был очень умен и обладал мощным духом, психоза в нем не было, но было «касание тайн». Стоя у гроба Скрябина, он мне сказал своим тихим голосом, смотря по своему обыкновению в землю и вбок: «Он (Скрябин) не свершил то, что хотел свершить. Но я вижу, что через тридцать два года, возможно, произойдет то, о чем он думал».
О чем думал Скрябин?.. Он думал о конце мира. который должен был произойти от его «Мистерии». Я на всякий случай запомнил дату, назначенную Флоренским.
Тридцать два года — тогда был 1915 год, значит, то, что думал Скрябин, должно было произойти в 1947 году. В 1947 году был апофеоз Сталина, я уже больше чем двадцать лет как покинул Россию.
Однако вскоре я узнал, что пророчество Флоренского имело некоторое основание: в 1937 году он сам умер в Соловецком бывшем монастыре, обращенном в каторжную тюрьму, куда его заключил «отец народов» [107]. Видимо, флюиды все-таки дали ему извещение, хотя не совсем точное. Но с другой стороны, скрябинская «Мистерия» ведь долженствовала быть концом всего — «общей смертью»; наверное, Флоренский почувствовал в этот момент свою собственную смерть.
Мои встречи
ЧУДАКИ
Россия всегда была поставщицей несравненных чудаков. Некоторых из них хотелось бы воскресить в памяти: ведь это — мир ушедший, и вновь таких уже не будет никогда. Будут другие, возможно; но не те. потому что «те» были кровно связаны с ушедшим жизненным укладом. А может быть, и вовсе переведутся они, если удадутся старинные и неизменные мечты русских царей, императоров и революционеров об острижении под гребенку всех российских граждан — на предмет полного порядка и уравнения.
Я хочу начать мою галерею чудаков с брата моего профессора С. И. Танеева — Владимира Ивановича Танеева. Он был «на Москве» знаменитым чудаком. И мой Танеев, Сергей Иванович, тоже был чудаком, но далеко не в той степени и много безобиднее — у него все его чудачества смягчались его огромной деликатностью и благожелательством, — а у Владимира Ивановича в чудачествах была свирепость и злобность, и он подчас мог быть и вовсе неприятен.
Я узнал его сравнительно поздно: причина была та, что он
В. И. Танеев был тогда уже отставным председателем московского Совета присяжных поверенных, так сказать, главою адвокатского сословия на покое. Это был крупный старик с сивой шевелюрой и узкой длинной бородой, с голосом резким и ядовитым, в котором была какая-то «плачущая» интонация; как подобает адвокату — он любил говорить и любил, чтобы его слушали не перебивая. Он не разговаривал, а «произносил» и «поучал» — его речи были собранием афоризмов, которые было необходимо с почтением выслушивать, и он в них очень повторялся. Он производил впечатление «старинного» человека, говорил со стародворянскими «крепостническими» интонациями, медлительно и важно; выговаривал «аглицкий» и «эфтим» («я эфтим хочу. милостивый государь, вам сказать»). Это был старый вольнодумец, безбожник и богохулитель, ненавистник всех «властей предержащих», противоестественное сочетание лютейшего аристократизма с политическим радикализмом — и все это не мешало ему прекрасно устраивать свои житейские дела. Всякому новому человеку он начинал, не спросясь об его интересе, рассказывать свою «классификацию людей». Люди, по его мнению, разделялись на три категории: «разбойников», «волшебников» и «хамов».
Разбойники — это были дворяне и купцы; волшебники — священники и монахи; все прочие были хамами. Чтобы не заподозрили его в пристрастии, В. И., изложив эту классификацию, неизменно прибавлял:
— Ну-с, сударь, изволите ли видеть, — сам я, стало быть, отношусь одновременно и к разбойникам и к хамам.
В доме Сергея Ивановича к брату относились с каким-то странным «почтением», точно его побаивались. Что касается старенькой (крепостных времен) нянюшки Танеева — всему музыкальному русскому миру известной Пелагеи Васильевны, то для нее это почтение было понятно: и она ведь «ростила» обоих, и для нее Владимир Иванович был «старшенькой», а Сергей Иванович «младшенькой». Что же касается самого Сергея Ивановича, то мне казалось, что он просто опасался со стороны брата выходок и резкостей, на которые тот был в высшей степени способен, и потому, только что примирившись, не хотел вновь ссориться. Помню такой диалог старшего брата с нянюшкой:
— Ну что, нянюшка, — обратился он к ней. — не полагаете ли вы, что пора нам с вами, нянюшка, «к черту»? Старушка обиделась.
— Нет уже, батюшка Владимир Иванович. Это вы, если желать изволите, ступайте к черту, а я-то пойду к Богу…
Как бы то ни было, его речи и афоризмы покорно и почтительно выслушивались, хотя и без удовольствия.
— Всякое доброе дело должно быть наказуемо, — изрекал старший Танеев почтительно внимавшим вокруг. — Только раз в жизни я сделал доброе дело — и был немедленно наказан.
«Доброе дело» заключалось в том, что он из окна своей усадьбы усмотрел, что его сын «Павлушенька» — личность, чрезвычайно свободно воспитанная, — влез на обледеневшую крышу и уже готов был к тому, чтобы «извергнуться» вниз… Когда встревоженный отец побежал, чтобы предотвратить катастрофу, Павлушенька уже лежал на земле.
— Я ему говорю: «Павлушенька, ты не ушибся ли?..» А он мне в ответ: «Пошел к черту, старый хрыч!»
— Так я был наказан за доброе дело и побуждение, — внушительно заканчивал В. И. свой рассказ.