Воспоминания арабиста
Шрифт:
Потом на кафедру поднялся диссертант. В его горячей, нервной речи мешались удовлетворение и усталость. Черные волнистые волосы метались по влажному лбу. Да, он со многим согласен, а кое о чем еще подумает, есть некоторые предметы для спора. Мысли над ленинской книгой будут продолжаться.
Правильно, так и должно быть.
Ученый совет единодушно проголосовал за.
Аплодисменты, поздравления, цветы. Растроганные земляки — кое-кто из них смахивает невесть откуда набежавшую слезу — и русские друзья окружают счастливого виновника торжества. Улыбки, светлые улыбки гордости за триумф нового солдата науки.
А он мягко раздвигает шумящий круг людей, порывисто подходит ко мне и крепко, обеими руками сжимает мою руку.
— Спасибо, профессор. За все, за все — за тот первый день, когда я пришел к вам, и за сегодня, за ваши труды и советы. Никогда не забуду вас. Ашкурукум шукран джазилян, очень благодарю вас.
— Спасибо не мне, а моим учителям. И стране нашей: она учила вас и меня.
Арабская поэма о Сталинграде
В конце сороковых годов, живя в Новгородской области, я оживленно переписывался с Игнатием Юлиановичем Крачковским. Чаще всего обсуждались мысли, возникавшие у меня в процессе работы над кандидатской диссертацией. Но перепиской не всегда можно было заменить личное общение, и время от времени я наезжал в Ленинград. По молодости
Однажды, когда мы поговорили о диссертации и я, ответив затем на подробные расспросы Игнатия Юлиановича о моем житье бытье на берегах Мсты, уже собрался уходить, он вдруг достал с полки томик в яркой обложке и, протягивая его мне, сказал:
— Вы не хотели бы посмотреть эту книжку? Ее мне прислал автор, египетский поэт Али Махмуд Таха. Здесь собраны его разные поэмы, и среди них — о сталинградской эпопее. Любопытно, что о современном нам событии он пишет в стиле классической касыды, совсем так, как писали тысячу лет назад…
Увидев, что я торопливо переписываю название на карточку, добавил:
— Напрасно пишете, в библиотеках ее пока нет; это единственный экземпляр в стране. Если хотите, можете взять его в свои Боровичи, чтобы почитать не спеша. Вернете в следующий приезд. Кстати, пусть ваши мысли отдохнут от диссертации на других сюжетах.
Улыбнулся, и мы расстались.
Сборник назывался «Цветы и вино». Не легкомысленно ли заглавие для тем, представленных в нем? Достаточно одной поэмы о Сталинграде, чтобы вся книга окрасилась в суровые и мужественные тона. Вчитавшись, я понял, какой смысл вкладывал поэт в избранное название: цветы — это подвиги, ярко вспыхивающие на спокойной ткани обыденных дел человечества; вино — это повесть о них, будоражащая умы современников и потомков. Не все части сборника — кроме стихов о Сталинградской битве, здесь нашли место и поэмы о воспетой Пушкиным Клеопатре, а также о Мусе ибн Тарике, давшем имя Гибралтару — были равноценны по эмоциональному и психологическому накалу. Огненная страсть, связавшая Антония и Клеопатру (хотя она в свое время вдохновила даже Шекспира), не могла иметь исторического звучания такой силы, как переживания арабов, впервые пересекших Гибралтарский пролив; но последние уступали драматизму событий, развернувшихся вокруг волжской твердыни, торжеству и значению достигнутой там победы.
«Защита родной земли, — писал египетский поэт в прозаическом введении, — высшее из того, что воспевает поэзия и увековечивает искусство. Рассказывая об осаде и обороне Сталинграда, мы сталкиваемся с редкостным героизмом и с исключительной доблестью. Ни одного сражения в этой войне нельзя оценить обычной мерой; тревога и слава в высшем своем выражении переплетаются в нем. Две могущественные армии не переставали бороться друг с другом внутри городской черты за каждую улицу и жилище, за каждый этаж, и героический город пребывал среди разрухи и опустошения более полугода, пока, после кровавого единоборства, равного которому не знает история, одна из армий не исчезла полностью.
Поэтому неудивительно, когда поэт связывает осаду этого мужественного города и оборону его защитников с осадой Трои и с тем, что вписала в историю храбрость людей, твердо прошедших через ужасные сражения и воспетых Гомером в бессмертной „Илиаде“».
Я перечитывал эти слова, и они, взволнованно приподнятые, вводили меня в замысел и русло поэмы. Я стал читать поэму, и подобно тому, как при чтении истинных образцов поэзии на родном языке слышишь в себе музыку, которая должна их сопровождать, скорбно-торжественные арабские слова, наполненные болью и гордостью, стали медленно переливаться во мне в строки перевода. И я уже не хотел и не мог остановиться — ходил, думал, писал, зачеркивал, думал, писал, пока не закончил работы.
… Как лава вулкана, они потекли на тебя, Но выстоял дух твой могучий и ты, Сталинград В ворота твои ворвались, разрывая, рубя, Но ты не упал, а устроил грабителям ад. Поведай дела одного лишь военного дня — И ужас состарит железо и пламя огня Скажу о героях эпох — что проходят от них Величье и слава к сынам легионов твоих. Ты видишь ли ныне, чарующий песней Гомер, Тяжелых и славных боев величавый пример? Из новых героев тебя вдохновил бы любой. Как строки для песен, они восстают пред тобой. О, сколько Ахиллов, влюбленных в приволжскую степь! Отброшен напавший, осады разорвана цепь. Ахилл!.. Не поэмы словами о пафосе дней, Он реки струил благородною кровью своей, Ведь родина-мать повелела на том берегу Защитнику чести своей не сдаваться врагу. Он по полю битвы ходил, поражая врагов, И поле дрожало от звонких и тяжких шагов. В анналах истории тех, кто отчизну спасал, Он гордою славой страницу свою подписал. Повсюду отыщешь могилы защитников ты: Где шепчутся травы и тянутся к солнцу цветы, В суровых сугробах, под саваном скорбных снегов, У вихрем раздетых, размытых дождем берегов. Угасли за то вы, чему посвятили труды: Чтоб стали стволами побеги и сладкими зрели плоды. Телами своими вы путь преградили врагу, Железом оделись живые на каждом шагу. И крепостью стал окровавленный волжский поток: К востоку врагам не пройти, хоть и близок восток. … Во вражьи отряды метал он железо и страх, Пока не развеял гигантскую армию в прах. Он рухнул, отмстивший, тогда, обессилев от ран, И гордой улыбкой победы он был осиян. Над пепломТак сказал египетский поэт Али Махмуд Таха в сборнике «Цветы и вино». Пусть же не одни арабисты, а все наши люди знают эту поэму, ибо она про них — это они устояли на Волге, выстояли в тяжкой войне.
Подвиг наших ратных и мирных армий стоял у меня перед глазами, когда я переводил арабские стихи. Мои учителя — Юшманов, с его острым ощущением современности, и Крачковский, в строгой школе которого я постигал тонкости филологической критики, — стояли у колыбели этого перевода.
Потом у меня в работе были еще две арабские поэмы о Советской стране — одна, созданная в Дамаске, а другая — даже в священной Мекке. Написанные с большой симпатией к нам, они запечатлели на своих страницах то постоянное уважение, которое позже выказывали встречавшиеся мне арабы-ученые. Может быть, когда-нибудь удастся подготовить к печати и эти переводы.
Школа Крачковского
В пору, когда писалась эта книга, завершился девяностый год со дня рождения Игнатия Юлиановича Крачковского, которому все советские арабисты обязаны мужанием в науке. Я не стал свершать цветоприношений к его портретам: трепетные лепестки, источающие аромат жизни, бессильны воскресить ушедшего от нас человека, они умрут сами; не стал выслушивать чинных речей в парадных заседаниях — памяти Крачковского нужны не гаснущие друг за другом слова, а живое дело, продолжающее труд его жизни. Днем, в институте, я кропотливо разбирал средневековый арабский текст, готовя его критическое издание; вечером, придя домой, придвигал к себе чистый лист бумаги, чтобы воскресить перед собой и людьми облик моего учителя. Какие мысли первыми лягут на этот лист, какие придут вслед за ними? Я обратился к своей памяти и к давним раздумьям.
Николай Владимирович Юшманов, под руководством которого начинались мои занятия арабским языком, был первым, от кого я узнал о Крачковском.
Они были разными людьми, эти два человека. Разница в тринадцать лет, которая с годами обычно скрадывается, оказалась на этот раз решающей, ибо сквозь обе жизни резкой чертой прошла грань двух исторических эпох. Как человек и ученый, Крачковский сложился до революции, Юшманов — после нее; в год избрания первого академиком второй был недоучившимся студентом. Каждая эпоха наложила свою печать на характер, формировавшийся в ее горниле. Крачковский мужал, общаясь с рукописями, книгами, а потом уже с людьми; название, которое он выбрал для своих мемуаров, — «Над арабскими рукописями» — и порядок последних слов подзаголовка — «Листки воспоминаний о книгах и людях» — отнюдь не случайны; поэтому и мысль его была строгой, а речь изобиловала точеными книжными словами. Отзывчивый и в то же время подчеркнуто сдержанный во внешнем проявлении человеческих чувств, он тем самым поддерживал ощущение расстояния между собой и окружающими, даже равными ему по рангу и возрасту; голос его звучал всегда ровно, улыбка редко переходила в смех. Этот интеллект напоминал пленительную мелодию, исполняемую на скрипке под сурдиной.