Воспоминания арабиста
Шрифт:
— Я там работаю на половине ставки, Игнатий Юлианович. Три часа в день, по окончании лекций.
— Вот как! А что, стипендии не хватает?
— Хватает. Но только люблю покупать книги.
— О! Что же именно?
— Да вот… Собираю по томику энциклопедию Брокгауза и Ефрона… Потом, есть у меня «История человечества» Гельмольта… Полный атлас… У цирка, на ограде Симеоновской церкви, прямо на каменном постаменте стоят букинистические шкафчики; сколько там интересного! А на Невском приобрел арабскую хрестоматию Гиргаса и Розена с гиргасовским словарем…
— Это сейчас большая редкость, — заметил Крачковский. — И, должно быть, цена высока?
— Семьдесят пять рублей. Но ведь это будет нужно в течение всей жизни, правда, Игнатий Юлианович? Такие книги…
— Конечно. Особенно словарь Гиргаса — без него арабист как без рук. Есть много других словарей, но этот — единственный в своем роде. Например, Лэн, Дози, Казимирский очень полезны, это действительно великие
Крачковский задумчиво оглядел свою библиотеку. Потом поднялся с кресла и, взяв с ближней полки книжку в серой обложке, протянул ее мне.
— Раз вы такой книголюб, возьмите на память.
Это был экземпляр книги, которую Крачковский любил больше других своих работ. В ней описывалась необычная жизнь египетского шейха Мухаммеда Тантави, сто лет назад сменившего знаменитого «барона Брамбеуса» — постаревшего Сенковского — на посту профессора арабистики Петербургского университета. Она доныне стоит у меня на книжной полке. Пожелтевшая страница титула сохранила дату моей первой встречи с Игнатием Юлиановичем Крачковским: 29 марта 1934 года.
* * *
В следующем учебном году, занимаясь на третьем курсе исторического отделения, начал я ходить и на второй курс лингвистического, где при кафедре семито-хамитской филологии Александр Юрьевич Якубовский стал читать лекции по истории арабского халифата, а Крачковский — лекции по арабской классической литературе. Курс Якубовского, историка и археолога, интересовал меня главным образом своим содержанием — ведь я тоже готовился в историки, все более склоняясь при этом к медиевистике, и здесь мое внимание привлекали все детали. Курс Крачковского, помимо содержания, имел для меня особое значение из-за личности лектора. Титул академика окружал эту личность ореолом святости; я вслушивался в каждое слово, взвешивал его в себе, и мне казалось, что сказать можно только так и никак иначе; гладкие точеные слова нанизывались одно за другим, создавая светившуюся холодным матовым блеском нить мыслей. Холодным и матовым — не потому ли, что речь шла о людях, давно покинувших поле жизни, и о старых рукописях? Напрашивалось иногда сравнение с лекциями Евгения Викторовича Тарле, которые уже не в сырых полутемных помещениях дворовых пристроек, а в теплых просторных аудиториях главного здания института, с видом то на Неву, то на старинный Филологический переулок, я слушал в эти же месяцы. Евгений Викторович вел курс «Международные отношения в эпоху империализма». Он входил в переполненный зал — его слушали не только студенты, но и много посторонних — и, отрывисто поздоровавшись с присутствующими, начинал расхаживать у классной доски. Потом раздавалось: «Седьмого апреля 1912 года в шесть часов вечера французский министр иностранных дел пригласил к себе русского посла и сказал ему следующее…». И потекла, все дальше раздвигая берега, повесть о сближениях и поединках дипломатий, о многозначительных взглядах за столом на рауте и столь же не случайных акцентах речей, о красноречивых обмолвках и недомолвках. Яркие слова и патетический тон лекции производили большое впечатление, но не была ли связана эта яркость с относительной хронологической близостью к нам описываемых событий? Позже я понял, что предмет и стиль повествования, по крайней мере в лекционной практике, не имеют прямой связи. Можно говорить бесстрастно о новых событиях и в приподнятом тоне — о древности, все зависит от эмоционального устройства натуры, от ее темперамента. Знаменитый профессор Тарле был скрупулезным исследователем, но кроме этого — блестящим оратором, дипломатом и, в некоторой мере, актером. Крачковский не любил позы; он подчинил все свои способности одной — исследовательской; в этом он видел средство для непрерывного самоусовершенствования на избранном поприще. И он достиг таких высот в арабистике, что смог создать оригинальное, сделавшее его имя в истории науки вечным. Была в таком самоограничении определенная опасность для будущего любимой им отрасли знания: ученый, излагающий факты и приглушающий эмоции, которые они излучают, занимая положение эталона, может, сам того не желая, послужить образцом для тех из числа его учеников, которые, сами не исследуя, излагают открытые до них явления и на основании этого внешнего сходства считают себя учеными; они враждебны эмоциям, ибо последние якобы мешают людям стоять на «твердой почве трезвых фактов». Но внутренняя страстность натуры Крачковского, мягким светом переливающаяся на страницах его многочисленных
Николай Владимирович Юшманов (1896–1946).
Н. В. Юшманов в годы учения в петербургской гимназии Г. К. Штемберга. В это время (1912 г.) он перевел на язык идо пушкинского «Пророка» и до поступления в университет (1913 г.) опубликовал более сорока работ по лингвистике.
Ирина Петровна Жданова (1916–1957).
И. П. Жданова-Купалова (1916–1957) — одна из лучших учениц членов-корреспондентов АН СССР Н. В. Юшманова и Д. А. Ольдерогге, автор хрестоматии языка суахили (Восточная Африка), доцент Ленинградского университета — в период работы над кандидатской диссертацией.
Игнатий Юлианович Крачковский (1883–1951).
И. Ю. Крачковский в последние годы жизни. Редкий снимок, отсутствующий в шеститомном собрании избранных работ ученого.
Уже в следующем учебном году, рассудив, что историку нужна всесторонняя филологическая подготовка, я внял совету Юшманова и перешел, курсом ниже, на «арабский цикл» при кафедре семито-хамитских языков и литератур. Здесь преподавали широкий круг специальных дисциплин. Игнатий Юлианович вел текстологию Корана. Я ходил на его занятия с книгой огромного формата (ребята в группе называли ее «коранище») — литографским изданием каллиграфически переписанной рукописи Корана, приобретенным в букинистической лавке. И вот однажды, когда я только что прочитал и перевел начало 96-й — первой по времени создания — суры, Крачковский, быстро «прогнав» меня по грамматике этого отрывка, вдруг спрашивает:
Арабский средневековый орнамент.
В часы отдыха от работы над рукописями арабист может предаться другому увлекательному занятию — разгадыванию арабских орнаментов, так называемых арабесок. Ислам запрещает портретную живопись, поэтому художественное творчество арабских народов замкнулось в орнаментальном искусстве и достигло здесь больших высот. Перед нами — изящный медальон, где по кругу выписан полный текст 112-й суры (главы) Корана.
— Скажите… Но сперва повторите, пожалуйста, два первых, стиха из прочитанных вами.
— Икра бисми раббика ллязи халяк. Халяка ль-инсана мин ъаляк. [10]
— Так. Почему вы произносите «халяк» и «ъаляк», ведь в тексте стоит «халяка» и «ъалякин»?
— Здесь паузальное чтение, которого требует рифмованная проза: гласные окончания при глаголе в первом случае и при имени во втором отбрасываются, иначе не получится рифмы.
— Так. Теперь сопоставьте эти две формы.
10
«Читай во имя господа твоего, который создал. Создал человека изо сгустка крови» (араб.).
— Они разнятся только первым звуком.
— Первым коренным звуком, вы хотели сказать, первым согласным звуком. Да. Один-единственный звук сразу меняет смысл. «Ъаляк» — «сгусток крови» и… что еще?
— Глагол «висеть». Только здесь под вторым коренным будет кесра, звук «и».
— А «халяк»?
— «Творить, создавать».
— Хорошо. А если заменить это острое «х», напоминающее испанскую «хоту», другим «х», придыхательным?
— Это будет «брить»…
— «Брить». А если вместо этого «х» подставить букву «айн», вы сказали, это будет…
— «Висеть». Отсюда «муъалляка» — «подвешенная». Так называли семь лучших доисламских поэм, свитки с которыми висели в мекканском храме.
— Свитки с текстом которых… Так, так.
— Откуда ты это знаешь? — спросила меня на перемене соседка по парте. — Нам же не задавали…
— Понимаешь, когда, готовя текст, ищешь слово в словаре, то на пути к нему натыкаешься на другие. Попадаются похожие, созвучные, ну и выписываешь на листок — интересно же, действительно, как от одной буквы вдруг сразу все меняется. А бывает, что даже от одной точки над буквой: есть она — одно значение, нет — совсем другое. Выпишешь — запомнится и где-то пригодится…