Воспоминания двух юных жен
Шрифт:
Я взяла матушкину прекрасную руку и поцеловала, уронив слезу, исторгнутую ее проникновенной речью. В этом возвышенном наставлении, достойном и ее и меня, проявились глубочайшая мудрость, материнская нежность, лишенная светского ханжества, а главное — подлинное уважение ко мне. В свои простые слова она вложила урок, преподанный ей жизнью, а она, должно быть, дорого заплатила за свою опытность. Она была тронута и сказала, глядя на меня: «Дорогая девочка! Тебе предстоит трудный переход от одной жизни к другой. Многих несведущих или чересчур сведущих особ этот переход так пугает, что они уподобляются графу Вестморленду [82] ».
82
Граф Вестморленд— Джон Фейн, десятый граф Вестморленд (1759—1841), английский государственный деятель.
Мы рассмеялись. Соль матушкиной шутки вот в чем: накануне одна русская княгиня рассказала нам, как граф Вестморленд решил посетить Италию. Во время перехода через Ла-Манш он так страдал от морской болезни, что, услышав о предстоящем переходе через Альпы, повернул назад и возвратился восвояси. «Хватит с меня этих переходов!» — сказал он. Ты понимаешь, Рене, что твоя мрачная философия вкупе с моралью моей матушки способна
Итак, бедная моя Рене, вот последние строки, написанные мною в девичестве. После полночной мессы мы уедем в имение, которое мой предупредительный Фелипе купил для нас в Ниверне, — это по дороге в Прованс. Я уже зовусь Луизой де Макюмер, но остаюсь Луизой де Шолье — так я и покину Париж через несколько часов. Впрочем, как бы я ни звалась, для тебя я навсегда останусь просто
XXVII
От Луизы да Макюмер к Рене де л'Эсторад
Последний раз я писала тебе, дорогая, после брачной церемонии в мэрии; с тех пор прошло целых восемь месяцев. И ты тоже не написала мне ни словечка! Это ужасно, сударыня.
Итак, мы умчались в замок Шантеплер — имение, купленное Макюмером в Ниверне, на берегу Луары, в шестидесяти лье от Парижа. Все наши люди, кроме моей горничной, прибыли туда заранее и ждали нас; лошади бежали быстро, и назавтра под вечер мы были уже на месте. В карете я сразу заснула и проснулась, когда мы уже миновали Монтаржи. Мой господин и повелитель позволил себе одну-единственную вольность — обнимать меня за талию и держать мою голову на своем плече, подложив под нее несколько платков. Эта почти материнская заботливость, заставлявшая его бороться со сном, глубоко тронула меня. Заснув под огнем его черных глаз, я и проснулась под их пламенем: та же пылкость, та же любовь, но сколько он успел передумать за это время! Он дважды поцеловал меня в лоб.
В Бриаре мы пообедали, не выходя из кареты. В пути мы болтали, так же, как бывало, болтали с тобой в Блуа, и так же любовались Луарой; наконец в половине восьмого вечера мы свернули на длинную красивую дорогу, обсаженную липами, акациями, кленами и лиственницами, которая ведет в Шантеплер. В восемь мы поужинали, а в десять были уже в уютной готической спальне, украшенной всеми изобретениями современной роскоши. Мой Фелипе, которого все находят уродливым, показался мне красавцем, он был сама доброта, само изящество, сама нежность и деликатность. Любовные желания не отражались на его лице. В дороге он вел себя как старый добрый друг. Он описал мне, как умеет описывать он один (ведь он ничуть не изменился с той поры, когда писал свое первое письмо), ужасные бури, которые он смирял в душе, не давая им прорваться наружу. «Пока я не вижу в браке ничего страшного», — сказала я, подходя к окну. В ярком свете луны я увидела парк, откуда лились дивные ароматы. Фелипе подошел ко мне, вновь обнял меня за талию и сказал: «А что в нем может быть страшного? Разве я хоть одним движением или взглядом нарушил свои обещания? И разве собираюсь я их нарушить?» Ни один человеческий голос, ни один человеческий взгляд никогда не сможет иметь надо мной такой власти: звук его речей трогал тончайшие струны моей души и пробуждал все мои чувства; глаза освещали все вокруг, как солнце. «За вашей вечной покорностью кроется бесконечное мавританское коварство!» — сказала я ему. Дорогая моя, он меня понял.
Теперь, милая моя козочка, ты можешь догадаться, почему я столько месяцев не писала тебе. Мне придется вернуться к удивительной поре девичества, чтобы объяснить тебе произошедшую во мне перемену. Да, Рене, теперь я тебя понимаю. Ни близкой подруге, ни матери, ни, быть может, себе самой счастливая новобрачная не должна говорить ни слова о своем счастливом супружестве. Мы должны хранить это воспоминание в душе вместе с самыми сокровенными чувствами, которые не имеют названия. Кто смеет называть долгом дивные безумства сердца и непреодолимое влечение страсти? И зачем? Какая злая сила вздумала принудить нас, попирая тонкость чувств и извечную женскую стыдливость, превратить наслаждения в обязанность? Как можно обязать женщину отдавать эти цветы души, эти розы жизни, эти гимны восторженной чувствительности мужчине, которого она не любит! Какие здесь могут быть права? Ведь сердечная склонность либо рождается и расцветает под солнцем любви, либо гибнет в холоде отвращения и неприязни. Только любви под силу творить чудеса! О благородная моя Рене, теперь я оценила твое величие! Я преклоняю перед тобой колена, я поражаюсь глубине и проницательности твоего ума. Да, женщина, которая не скрывает под законным браком тайного союза по любви, должна стремиться к материнству, подобно тому как душа, которой нет места на земле, стремится к небу! Из всего, что ты мне писала, следует жестокое правило: только мужчины высокого ума способны любить. Теперь я знаю почему. Мужчина подчиняется двум началам. В нем борются влечение и чувство. Низкие и слабые существа принимают влечение за чувство, меж тем как существа высшие прикрывают влечение восхитительными изъявлениями чувства; сила чувства побуждает их к чрезвычайной сдержанности, они почитают женщину, как святыню. Очевидно, что чувствительность зависит от совершенства внутренней организации человека, и только гений сродни нам своей утонченностью: он слушает, угадывает, понимает женщину; он уносит ее на крыльях своей страсти, сдерживаемой целомудрием. Но хотя ум, сердце и чувства в упоении влекут нас ввысь, в конце концов все мы спускаемся на землю; наше парение в небесах, увы, длится недолго. Такова, дорогая подруга, моя философия после трех месяцев супружеской жизни. Фелипе — ангел. При нем я могу думать вслух. Он — мое второе «я», говорю это не для красного словца. Великодушие его неизъяснимо: обладание еще сильнее привязывает его ко мне, счастье открывает все новые причины любить меня. Я для него лучшая половина его самого. Я вижу: годы супружества не только не изменят его отношение к любимой женщине, напротив, время увеличит наше доверие друг к другу, разовьет в нас новые чувства и укрепит наш союз. Какое блаженство, какой восторг! Душа моя такова, что наслаждения озаряют ее ярким светом, они согревают меня, запечатлеваются в моем внутреннем существе; перерыв между ними — словно короткая ночь между долгими днями. Вершины деревьев, которые солнце позолотило на закате, встречая зарю, еще хранят солнечное тепло. По какой счастливой случайности все у меня сразу сложилось так удачно? Матушка пробудила во мне тысячу опасений, однако предвидения ее, которые, как мне казалось, были продиктованы ревностью, хотя и начисто лишенной мещанской мелочности, не оправдались, все страхи — и твои, и ее, и мои — рассеялись! Мы прожили в Шантеплере семь с половиной месяцев, как двое любовников, скрывающихся от родительского гнева. Розы наслаждения увенчали нашу любовь, они украшают наше уединение. И вот однажды утром, когда я чувствовала себя особенно счастливой, я вдруг вспомнила о моей Рене и ее браке по расчету; я угадала всю твою жизнь, я ее поняла. Ах, ангел мой, почему мы говорим на разных языках! Твой брак, заключенный в угоду обществу, и мой, за которым скрывается взаимная любовь, — два мира, которые так же далеки друг от друга, как конечное от бесконечного. Ты стоишь на земле, я парю в небе! Ты пребываешь в сфере человеческого, я — в сфере божественного. Я царю силой любви, ты царствуешь благодаря расчету и долгу. Я поднялась так высоко, что если мне суждено упасть, я разобьюсь насмерть. Словом, мне пора замолчать, ибо мне совестно описывать тебе блеск, богатство, утонченные наслаждения нашей любовной весны.
Вот уже десять дней, как мы в Париже; поселились мы в прелестном домике на улице Бак, отстроенном тем же архитектором, которого Фелипе нанимал для отделки Шантеплера. Я только что вернулась из Оперы, где наслаждалась божественной музыкой Россини; прежде я слушала ее, томимая безотчетной тревогой и любовным любопытством, ныне же, благодаря законным радостям счастливого супружества, душа моя расцвела. Все кругом находят, что я очень похорошела, а я радуюсь, как дитя, когда меня называют госпожа де Макюмер.
Рене, милая моя мученица, в счастье моем я постоянно думаю о тебе. Я люблю тебя еще сильнее, чем прежде, я так предана тебе! Только начав свою супружескую жизнь, я наконец постигла твою: в тебе столько великодушия, благородства, добродетели, что, оставаясь твоей подругой, я чувствую себя гораздо ниже тебя и искренне тобою восхищаюсь. Я вышла замуж по любви и почти убеждена, что умерла бы, сложись все иначе. А ты жива. Благодаря какому чувству, поведай мне! Нет, я никогда больше не буду подшучивать над тобой. Увы! шутка, мой ангел, — плод неведения, люди смеются над тем, чего совсем не знают. Где новобранцы хохочут, там бывалым солдатам не до шуток, — сказал мне граф де Шолье, бедный командир эскадрона, чьи походы до сей поры ограничивались лишь поездками из Парижа в Фонтенбло [83] и обратно. Поэтому, любимая моя подруга, я догадалась, что ты рассказала мне далеко не все. Да, ты скрыла от меня свои раны. Ты страдаешь, я чувствую. Я сочиняла целые романы, желая понять издалека по тому немногому, что ты рассказала мне о себе, почему ты ведешь себя так, а не иначе. Она только попробовала себя в супружеской жизни, решила я однажды вечером, и то, что для меня стало счастьем, для нее обернулось страданием. Она осталась при своих жертвах и не желает умножать их число. Она обрядила свои горести в пышные одежды моральных истин. Ах, Рене, вот что восхитительно: наслаждение не нуждается ни в религии, ни в пышных одеждах, ни в громких словах, оно довлеет себе, меж тем как для оправдания жестоких законов, помогающих держать нас в рабской зависимости, мужчины придумали кучу теорий и максим. Если твои жертвы прекрасны и возвышенны, значит, мое счастье, укрывшееся под белой с золотом фатой и узаконенное мрачнейшим из мэров, — нечто противоестественное? Во славу законов, ради тебя, но прежде всего ради себя самой я хотела бы, чтобы ты была счастлива, — мое блаженство не может быть полным, пока ты несчастна, дорогая Рене. О! Скажи мне, что в твоем сердце зародилась искра любви к твоему Луи, который тебя обожает! Скажи, что символический, торжественный факел Гименея осветил для тебя не только мрак! Ведь любовь, ангел мой, для нравственной природы человека — все равно что солнце для земли. Я без конца возвращаюсь мыслями к тому Свету, который озарил всю мою жизнь и который, боюсь, испепелит меня. Милая Рене, помнишь, как в глубине монастырского сада, под сенью виноградных лоз, ты говорила мне в порыве дружеских чувств: «Я так люблю тебя, Луиза, что молю Господа послать мне все муки, а тебе все радости жизни. Да, мне по душе страдания!» Так вот, милочка, сегодня я отвечаю тебе тем же и громко взываю к Господу, моля его разделить мои радости на двоих.
83
...из Парижа в Фонтенбло...— Неточность Бальзака: в первом письме Луизы говорится, что брат ее служит в Орлеане.
Послушай: я знаю, твои честолюбивые планы зависят от Луи де л'Эсторада — ну что ж, постарайся, чтобы на ближайших выборах его избрали депутатом, ведь ему будет как раз около сорока, а поскольку палата соберется только через полгода после выборов, он как раз достигнет необходимого возраста. Тогда ты сможешь жить в Париже, — не говоря уже обо всем прочем. Мой отец и друзья, которых я успею завести, порадеют вам, и если твой старый свекор захочет учредить майорат, мы исхлопочем для Луи титул графа. Уже неплохо! Да что там, мы наконец будем вместе!
XXVIII
От Рене де л'Эсторад к Луизе де Макюмер
Моя счастливица Луиза, ты меня просто ослепила. Несколько мгновений я сидела, бессильно опустив руки, под невысокой голой скалой, у подножия которой стоит моя скамья, и на письме твоем сверкали в лучах заходящего солнца несколько слезинок. Далеко-далеко, словно стальное лезвие, блестит Средиземное море. Скамью эту осеняют благоухающие деревья — я велела пересадить сюда огромный куст жасмина, жимолость и испанский дрок. В один прекрасный день скалу целиком укроет ковер из растений. Виноград уже посажен. Но близится зима, зелень пожухла и стала похожа на выцветший гобелен. Когда я прихожу сюда, никто меня не тревожит, все знают, что я хочу побыть одна. Эта скамья зовется скамьей Луизы. Так что ты понимаешь, что я здесь не совсем одна.