Воспоминания двух юных жен
Шрифт:
Макюмер не мог вымолвить ни слова мне в ответ и молча заливался слезами. Благодарю тебя, моя Рене: я не знала, как сильно мой прекрасный, мой царственный Макюмер меня любит. Рим — город любви. Когда вас сжигает страсть, спешите в Рим и наслаждайтесь ею: в этом краю искусство и Бог — пособники любви. В Венеции мы встретимся с герцогом и герцогиней Сориа. Если станешь мне писать, посылай письмо в Париж: через три дня мы покидаем Рим. Бал у посла был прощальным.
P.S. Дорогая моя глупышка, твое письмо доказывает, что любовь известна тебе только в теории. Знай же, что любовь — закон, имеющий столь различные проявления, что никакая теория не может ни охватить их, ни подчинить себе. Это — для сведения моего милого доктора в корсете.
XL
От графини де л'Эсторад к баронессе де Макюмер
Мой отец выбран депутатом, мой свекор умер, а я снова в тягости — вот главные события, ознаменовавшие конец прошлого года. Говорю тебе все сразу, чтобы поскорее рассеять мрачное впечатление от траурной печати на письме.
Душенька моя, письмо, которое ты написала мне из Рима, ужаснуло меня. Вы оба как дети. Фелипе либо дипломатично притворяется, либо любит тебя как куртизанку, на которую тратят состояние, хотя и знают, что она неверна. Но довольно об этом. Раз вы почитаете мои советы вздорной болтовней, я буду молчать. Но позволь
Дорогая моя, три года назад Луи стал членом генерального совета и кавалером ордена Почетного легиона. Нынче мой отец, которого ты, вероятно, увидишь в Париже во время сессии, попросил произвести зятя в офицеры этого ордена, так вот, сделай милость — порадей об этом пустяке и поговори насчет Луи с каким-нибудь мамамуши. Главное, не вздумай помогать моему почтеннейшему батюшке, графу де Мокомбу, который мечтает о титуле маркиза; побереги свои благодеяния для меня. Когда Луи станет депутатом, а это произойдет будущей зимой, мы приедем в Париж и тут уж пустим в ход все средства, чтобы получить доходное место, которое позволит нам жить на его жалованье и копить доходы с наших поместий. Мой отец сочувствует правым и центру, ему нужен только титул; род наш знаменит со времен короля Рене [96] , и Карл X вряд ли откажет дворянину, носящему имя Мокомб, но я боюсь, как бы отцу не вздумалось просить о какой-нибудь милости для моего младшего брата, а пока он хлопочет о титуле маркиза, ему не до родственников.
96
Рене— Король Рене I, по прозвищу Добрый (1409—1480), герцог Анжуйский и граф Прованский с 1434 г., меценат и инициатор многих благотворных реформ в своих владениях.
Ах, Луиза, я словно побывала в аду! Если у меня хватает смелости говорить с тобой о моих страданиях, то только потому, что ты для меня — мое второе «я». Не знаю, смогу ли я еще когда-нибудь мысленно вернуться к этим роковым пяти дням! Меня охватывает дрожь при одном только слове «судороги». Миновало не пять дней, а пять мучительных столетий. Пока мать не пройдет через эту пытку, она не знает, что такое страдание. Мне казалось счастьем не иметь детей, и я завидовала тебе — вот до какого безумия я дошла!
Накануне страшного дня было душно и, пожалуй, даже жарко; мне казалось, что эта погода не на пользу малышу. Он, обыкновенно такой тихий и ласковый, куксился, капризничал, начинал играть и тут же ломал свои игрушки. Быть может, все болезни у детей начинаются с того, что у них портится настроение. Я обратила внимание на странное ожесточение Армана, заметила, что личико у него покрылось красными пятнами, но приписала все неприятности тому, что у бедняжки режутся сразу четыре коренных зуба. Поэтому я уложила его спать подле себя и то и дело просыпалась, чтобы взглянуть на него. Ночью его слегка лихорадило, но меня это не обеспокоило; я по-прежнему считала, что все дело в зубках. Под утро он сказал «мама» и жестом попросил пить, причем голос у него был такой пронзительный, движения такие резкие, что я вся похолодела. Я вскочила с постели и приготовила ему сладкое питье. Представь себе мой ужас, когда я протянула ему чашку, а он даже не пошевельнулся и все повторял «мама, мама» каким-то чужим голосом, вообще не похожим на человеческий. Я взяла его за ручку, но она не слушалась, не сгибалась. Тогда я поднесла ему чашку к губам; бедный малыш сделал два или три судорожных глотка, вода страшно заклокотала у него в горле. Наконец он отчаянно вцепился в меня, и я увидела, как глаза его, словно под действием какой-то внутренней силы, закатились, члены одеревенели. Я страшно закричала. Прибежал Луи. «Доктора! Доктора! Он умирает!» — крикнула я. Луи помчался за доктором, а бедный Арман, цепляясь за меня, опять повторил: «Мама! Мама!» То был последний миг, когда он понимал, что мать рядом с ним. Тоненькие жилки у него на лбу вздулись, и его свело судорогой. Целый час до приезда докторов я держала Армана на руках. Этот полный жизни бело-розовый малыш, этот цветок, радость моя и гордость, окоченел и стал, как деревяшка. А глаза! когда я вспоминаю их, у меня мороз идет по коже. Почерневший, скорчившийся, судорожно вцепившийся в меня, мой милый Арман не издавал ни звука и походил на мумию. Доктор, вернее, два доктора, которых Луи привез из Марселя, кружили вокруг моего мальчика, как зловещие птицы, приводя меня в трепет. Один говорил, что у него воспаление мозга, другой считал, что это обычные детские судороги. Наш местный доктор показался мне умнее всех, потому что не говорил ничего. «Это воспаление», — твердил первый. «Это зубы», — уверял второй. Наконец они сошлись на том, чтобы поставить ему на шейку пиявки и положить на лобик лед. Я думала, что умру. Быть рядом, видеть синевато-черный труп, онемелый и неподвижный, вместо шумного и резвого мальчика! Когда в нежную шейку, которую я столько целовала, впились пиявки, а на очаровательную головку водрузили пузырь со льдом, в голове у меня помутилось, и я нервно захохотала. Чтобы положить лед, пришлось остричь его чудесные волосы, которыми мы так любовались и которые ты гладила. Судороги повторялись каждые десять минут, как родовые схватки, и бедный малыш корчился, то бледнея, то синея. Его ручки и ножки, прежде такие пухлые, стукались друг об друга, как деревяшки. Еще недавно это бесчувственное тельце улыбалось, лепетало, называло меня мамой. Стоило мне вспомнить об этом, и нечеловеческое страдание обрушивалось на мою душу, как шторм обрушивается на море; я физически чувствовала все узы, связующие мое сердце с сыном. Матушка моя, которая могла бы мне помочь, дать совет или утешить, была в отъезде. Наверное, матери лучше разбираются в судорогах, чем доктора. Четыре дня и четыре ночи мы провели между жизнью и смертью, и вот, когда я сама была уже чуть жива, доктора решили прибегнуть к ужасной разъедающей кожу мази! О! язвы на теле моего маленького Армана, который пять дней назад играл, улыбался, пытался выговорить «крестная»! Я отказалась, я предпочла положиться на природу. Луи бранил меня, он верил докторам. Мужчина есть мужчина. Но в этой страшной болезни бывают минуты, когда ребенок кажется мертвым; в одну из таких минут средство, вызывавшее у меня отвращение, представилось мне спасением. Милая моя Луиза, кожа его стала такой сухой, такой шершавой, такой грубой, что мазь не подействовала. Я зарыдала и рыдала так долго, что все изголовье кроватки стало мокрым от моих слез. А доктора тем временем обедали! Оставшись одна, я отбросила прочь все снадобья, как безумная схватила Армана на руки, прижала к груди и прижалась лбом к его лобику, моля Бога отдать малышу мою жизнь и пытаясь вдохнуть в него силы. Так я продержала его несколько мгновений, готовая умереть, лишь бы не разлучаться с ним ни в жизни, ни в смерти. И вдруг я почувствовала, как члены его помягчели, судорога отпустила моего малыша, он зашевелился, щечки его порозовели! Я закричала, как тогда, когда он заболел, явились доктора, я показала им Армана.
«Он спасен!» [97] — воскликнул старший из докторов.
Ах! какие слова! в них звучала райская музыка! И правда, через два часа Арман ожил, но я совершенно обессилела, и только бальзам радости уберег
97
«Он спасен!»— Описание болезни ребенка, ее возможных причин (режущиеся зубки) и лечения соответствует медицинским справочникам бальзаковского времени (см.: Le Yaouanc M. Nosographie de l'humanite balzacienne. P., 1959. P. 443—446). Финал же — исцеление малыша благодаря духовному порыву матери — основан на вере самого Бальзака во всесилие человеческой воли.
XLI
От баронессы де Макюмер к графине де л'Эсторад
Бедный ангел, узнав о твоих муках, мы с Макюмером простили тебе все гадости, которые ты нам наговорила. Я содрогалась, читая описание этой двойной пытки, и теперь не так горюю, что у меня нет детей. Спешу сообщить тебе, что Луи уже офицер Почетного легиона и может носить розетку. Ты хотела девочку, я верю, что все выйдет по-твоему, счастливица Рене! Мой брат женился на мадемуазель де Морсоф; свадьбу сыграли сразу по нашем возвращении. Наш очаровательный король — он и вправду очень мил — пожаловал моему брату право наследовать должность обер-камергера, которую занимает его тесть. Где титул, там и должность, сказал он герцогу де Ленонкуру-Живри. Он повелел только, чтобы на щите гербы Морсофов и Ленонкуров были изображены рядом.
Мой отец был тысячу раз прав. Без моего состояния все это было бы невозможно. Мои родители приехали из Мадрида на свадьбу и после бала, который я даю завтра в честь новобрачных, возвращаются обратно. Так что масленицу мы проведем великолепно. Герцог и герцогиня Сориа сейчас в Париже; их присутствие слегка тревожит меня. Мария Эредиа, бесспорно, одна из самых красивых женщин в Европе, и мне не нравится, как Фелипе на нее смотрит. Поэтому я стала выказывать ему еще больше любви и нежности. «Она никогда бы не любила тебя так сильно!» — я остерегаюсь произносить эти слова вслух, но они написаны в каждом моем взгляде, в каждом движении. Я чудо как хороша и кокетлива. Вчера госпожа де Мофриньез сказала мне: «Милое дитя, перед вами все должны сложить оружие!» Вдобавок я блистаю остроумием, так что рядом со мной герцогиня Сориа должна казаться Фелипе просто глупой испанской коровой. Пожалуй, даже к лучшему, что у меня нет маленького абенсерага: герцогиня скоро должна родить и, наверно, подурнеет; если родится мальчик, его назовут Фелипе в честь изгнанника. По иронии судьбы я снова стану крестной матерью. До свидания, дорогая. В этом году мы рано уедем в Шантеплер: наше путешествие обошлось слишком дорого; я покину Париж в конце марта и буду скромно жить в Ниверне. К тому же Париж мне наскучил. Фелипе, так же как и я, стосковался по нашему прекрасному уединенному парку, по зеленым лугам и Луаре с ее золотыми песками, не похожей ни на одну реку в мире. После пышной и суетной Италии сладостно вернуться в Шантеплер — ведь великолепие в конце концов прискучивает, а взор любимого человека прекраснее любого capo d'opera [98] и bel quadro [99] . Приезжай к нам, я больше не буду ревновать. Можешь сколько угодно опускать свой лот в сердце моего Макюмера, исторгать из его груди признания, пробуждать в его душе тревогу, — я смело вверяю тебе моего мавра. После сцены в Риме Фелипе стал любить меня еще сильнее; вчера он сказал мне (он читает это через мое плечо), что жена его брата, любовь его юности, его бывшая невеста, Мария Эредиа, глупа. А я, дорогая, я хуже последней комедиантки: я обрадовалась его словам и сказала в ответ, что Мария Эредиа плохо говорит по-французски: произносит «пьят» вместо «пять» и «иа» вместо «я»; она, конечно, хороша собой, но лишена грации и не обладает ни малейшей гибкостью ума. Видно, что комплименты ей внове, она выслушивает их прямо-таки с изумлением. Фелипе с его характером бросил бы ее через два месяца после свадьбы. Герцог Сориа, дон Фернандо, ей под стать; он великодушен, но по всему видно, что он просто балованный ребенок. Я могла бы позлословить, чтобы посмешить тебя, но не стану, а ограничусь лишь прощальными поцелуями — самыми искренними и нежными.
98
Шедевра ( ит.).
99
Прекрасной картины ( ит.).
XLII
От Рене к Луизе
Моей дочурке два месяца; крестной матерью стала моя матушка, а крестным отцом — старый двоюродный дедушка Луи. Малышку назвали Жанна Атенаис.
Как только смогу, я навещу вас в Шантеплере, раз кормящая мать вас не пугает. Твой крестник уже знает, как тебя зовут; он говорит «Матумер», потому что не выговаривает букву «к»; ты будешь от него в восторге: у него уже полный рот зубов, он ест мясо, как большой, он непоседа и носится как угорелый. Но я все еще тревожусь за него и в отчаянии оттого, что не могу быть при нем неотлучно: доктора велят мне беречь себя и еще сорок дней не вставать с постели. Увы, дитя мое, к родам привыкнуть невозможно! Все боли и страхи возвращаются. Тем не менее (только не показывай мое письмо Фелипе!) эту девочку я зачинала не так равнодушно, так что она, возможно, затмит твоего любимца Армана.
Мой отец нашел, что Фелипе похудел и моя милая душенька тоже. Но ведь герцог и герцогиня Сориа уехали, и у тебя не осталось ни малейшего повода для ревности! Не скрываешь ли ты от меня каких-нибудь горестей? Твое письмо было короче и суше обыкновенного. Или это просто каприз моей милой капризницы?
Ну вот, я уже провинилась, моя сиделка бранится, что я слишком долго пишу, а мадемуазель Атенаис де л'Эсторад тем временем проголодалась. До свидания, пиши мне длинные, подробные письма.