Воспоминания Элизабет Франкенштейн
Шрифт:
Хотя о достоверности данного эпизода говорить не приходится, все же эти страницы содержат немало ценного биографического материала: мы имеем здесь безошибочное свидетельство усиливающейся эмоциональной неустойчивости Элизабет Франкенштейн. Именно с этого момента в своей жизни она начинает все чаще выказывать признаки умственного расстройства. Придуманный ею для себя образ дикарки был трогательной попыткой возвратить невинность и покой детства, навсегда оставшиеся в прошлом. И более глубокие умы искали утешения в иллюзии. Выдуманное Руссо идиллическое единение с природой породило множество поэтов и философов, мечтавших о вольной и счастливой жизни в Аркадии. В случае с Элизабет Франкенштейн то же самое философское упование явно перерастает рамки интеллектуального упражнения; в своем отчаянии она придала ему форму недолгого галлюцинаторного бегства от реальности. Ах, если бы этот эпизод принес успокоение, необходимое, чтобы к ней окончательно вернулся рассудок!
Виктор начинает новую жизнь в Ингольштадте
А что осталось мне в жизни после возвращения из леса? Я не попросила прощения и не представила никаких объяснений в оправдание своего долгого отсутствия; я дала всем понять, что считаю своим правом поступать, как хочу. Несмотря на мое нежелание ничего рассказывать, отец, Жозеф, Селеста — все, кто тревожился обо мне день и ночь, — простили меня. Они несказанно обрадовались моему возвращению и старались, в меру своих способностей, понять, что толкнуло меня на поступок, кажущийся столь безрассудным. «Что ж, дочь своей матери!» — услышала я, как сказала Анна-Грета другой горничной. Так, значит, вот какое было их мнение обо мне: как о женщине, с детства отличавшейся своевольным характером. В некотором смысле они были правы; благодаря матушке я выросла не похожей на других женщин. Я научилась жить по законам волка и рыси, а не по законам людей — и гордилась этим. Возможно, когда-нибудь я буду благодарна Виктору за то, что он толкнул меня на отважное проявление независимости. Возможно… Но сейчас, сейчас между нами пролегала холодная ненависть. Он был тем, кто открыл мне вероломство мужчин — и кто посмел обидеться на то, что я не успокоила его совесть.
«Ингольштадт предстал передо мною Новым Светом, о котором я грезил…»
Так писал Виктор в своем первом письме. Оно пришло всего несколько дней после того, как я покинула замок, пустившись в свои странствия; отец сохранил его для меня, как и все последующие. Больше того, несмотря на мои возражения, он сидел рядом, когда я читала их, и даже то и
49
Письма, приведенные ниже, небрежно наклеены на несколько следующих страниц тетради воспоминаний. Могу подтвердить, что они написаны рукой Виктора Франкенштейна. В некоторых повторяется то, что сам Франкенштейн продиктовал мне, находясь на смертном одре, но сказанное им приобретает новый смысл, если принять во внимание, что эти письма, как предполагает Элизабет Франкенштейн, были предназначены главным образом для ее глаз. — Р. У.
Дорогой отец!
Ингольштадт предстал передо мною Новым Светом, о котором я грезил. Но в отличие от диких пространств Америки, это Утопия вольтеровской мечты, подлинное Эльдорадо, искомое всем человечеством. Здесь золото знаний валяется прямо под ногами, а обещание земного счастья зреет вокруг, как яблоки на яблоне.
В первый день занятий я отправился на поиски профессора Вальдмана, рекомендательным письмом к которому ты снабдил меня. К моему глубочайшему разочарованию, мне сообщили, что он в отъезде и не вернется до конца семестра. Его замещает некий профессор Кремпе, лекции которого я и посещаю. Сперва он показался мне личностью неприятной: приземистый, со скрюченной спиной, грубым резким голосом, злобным выражением лица и саркастической манерой говорить. Он читает лекции, лихорадочно расхаживая взад и вперед, останавливаясь не для того, чтобы объяснить непонятные вещи, а чтобы безжалостно высмеять своих студентов, когда они отвечают неверно. И с коллегами ведет себя точно так же: грубо издевается над всяким, с кем не сходится мнением, выставляя его идиотом. Есть в нем что-то от черта — или даже от злобного тролля, — и это убеждало меня, что я ничему не научусь у него. Однако как я ошибался! На первой же лекции этот несносный человечек, как некий библейский пророк, заставляет меня прозреть, и мне открываются сияющие горизонты. Он говорит о науке электричества, провозглашая ее передовой волной естествознания. Когда он задает вопросы, касающиеся электричества, я демонстрирую, насколько опережаю однокурсников. Замечаю, что мои ответы произвели впечатление на профессора Кремпе; замечаю, как часто он останавливает на мне внимательный взгляд,
продолжая свою лекцию. Тем не менее приходится делать над собой усилие, чтобы подойти к нему после окончания лекции; но в конце концов решаюсь — помня твой совет быть смелее с преподавателями и требовать надлежащего внимания к себе.
Профессору Кремпе, конечно, знакома наша фамилия, и он рад видеть меня в университете. Он задал мне несколько вопросов, желая узнать, насколько я сведущ в различных областях науки. Я небрежно упоминаю имена алхимиков, как главных авторов, труды которых изучал. Профессор смотрит на меня с изумлением. «Вы в самом деле тратили время на эту чепуху?» Я смущенно киваю. «Каждая минута, — с жаром продолжает он, — каждое мгновение, проведенное вами над этими книгами, потрачены даром. Вы обременили память опровергнутыми теориями. Боже правый! В какой же пустыне вы жили, если не нашлось никого, кто сообщил бы вам, что этим измышлениям, которые вы так жадно впитывали, уже тысяча лет и они давно заплесневели? Никак не предполагал, что в наш век Просвещения буду беседовать с последователем Альберта Великого. Придется вам, мой юный друг, всему учиться заново».
Закончив свою речь, он отходит в сторонку и составляет список книг по истинному естествознанию, которые настоятельно советует мне изучить, после чего отпускает, упомянув, что на следующей неделе намерен начать читать курс лекций об электричестве во всех его загадочных связях с органической химией. Будут освещены самые последние открытия Вольты, Гальвани, Валли и Моргана, включая его собственное, герра Кремпе, исследование воздействия электричества на мышечную ткань усыпленного животного. Он, не скрываясь, хихикает, видя, как я ошеломлен. «Ну-с, мой юный Парацельс, — ворчит он, — готовы вы в таком случае расстаться с дикостью?»
Должен поблагодарить тебя, отец, за то, что я наконец могу дышать чистым воздухом подлинной науки. Никогда еще я не жил такой интенсивной умственной жизнью, как в этом монастыре интеллекта, где меня день и ночь окружает бодрящая обстановка братства. Здесь я обмениваюсь жестокими критическими ударами с моими товарищами за каждой трапезой и продолжаю научные сражения, пока под утро не погаснет последняя свеча. Быт мой вполне спартанский, но это помогает освободиться от всего несущественного. По нескольку дней хожу, забыв подровнять бороду или отнести белье прачке. Не думаю о разносолах и прочих удовольствиях плоти, а менее всего о развлечениях, кои сопровождают жизнь в веселом домашнем кругу. Я, по сути, живу, как бесплотный разум, единственная цель которого каждый день заставлять мадам Природу приподнимать завесу над еще одной из своих дивных тайн. Я несказанно счастлив!
Дорогой отец!
За привилегию учиться у профессора Кремпе я бы ничего не пожалел; но я наконец встретился с профессором Вальдманом, твоим старинным школьным другом. И Кремпе, несмотря на всю свою гениальность, вдруг показался мне Иоанном Крестителем, посланным возвестить об истинном Мессии. Профессор Вальдман возвратился только на этой неделе, и я сразу отправился на его лекцию. Он совершенно не похож на своего коллегу. Если Кремпе резок до крайности, получает огромное удовольствие от острой полемики, то Вальдман — само благородство и благожелательность. Я еще не слышал столь благозвучного и мягкого голоса; лицо его выражает величайшую доброту. Он начинает лекцию с краткого экскурса в историю химии и разнообразных достижений людей науки, особо останавливаясь на открытиях, совершенных наиболее выдающимися из них: ван Гельмонтом, Шиле и Пристли. Но, дойдя до Лавуазье, он поет ему настоящий восторженный гимн.
— Вооруженные его органическим элементарным анализом, — объявляет Вальдман, — мы освещаем самые темные уголки, где может найти себе убежище суеверие; мы избавлены от всяческих невидимых флюидов и нематериальных субстанций. Начинается эпоха рациональной философии.
Затем он дает беглый обзор существующего состояния науки, завершая его похвалой в адрес современной химии, и слова ее врезались мне в память:
«Древние основоположники сей науки, или, скорее, ее нежизнеспособной предшественницы, называемой алхимией, обещали невозможное, но не исполнили ничего. Нынешние ученые обещают очень мало; они знают, что превращение металлов невозможно, а эликсир жизни — химера. Но эти философы, которым руки даны будто для того лишь, чтобы копаться в грязи, а глаза — чтобы корпеть над микроскопом или тиглем, творят подлинные чудеса. Они ведут себя не как робкие поклонники, ждущие у ворот дамы сердца, нет, они отбрасывают фальшивые церемонии и смело врываются туда, куда никому нет доступа, — в покои Природы, чтобы узнать ее сокровенные тайны. Они открыли, как циркулирует кровь, и состав воздуха, которым мы дышим. Они обрели новую и почти безграничную власть. Они могут повелевать громами и молниями небесными, воспроизводить землетрясение и даже бросать вызов невидимому миру. Приглашаю вас, молодые люди, принять участие в сем великом поиске».
Я сразу понял, что этот человек должен стать моим наставником, и поспешил нанести ему визит. В домашней обстановке он еще добрей и обаятельней, чем на публике, поскольку, читая лекции, он держится несколько официально, дома же он необычайно радушен и приветлив. Я поведал о своих давних увлечениях алхимией, как прежде профессору Кремпе. Когда я упомянул Парацельса и Василия Валентина, он снисходительно улыбнулся, но без намека на презрение, которое выказал Кремпе. Больше того, он проявил благородство.
«Это люди, — сказал он, — которым современные философы-энтузиасты обязаны основами своих знаний. Следует почитать их, несмотря на то что их учения отжили свое. Но позвольте поинтересоваться, герр Франкенштейн, смогла ли моя лекция избавить вас от предубеждения против современной химии?» Я поспешил ответить утвердительно и тут же попросил его совета относительно книг, на которые мне необходимо обратить внимание.
«В таком случае, — продолжал он, — я счастлив приобрести ученика, ибо герр Кремпе уже известил меня о ваших выдающихся способностях. Ни в какой другой области естествознания не совершено столько выдающихся открытий, как в химии, так что ее я и рекомендую вашему вниманию. Но если хотите быть подлинным ученым, а не просто рядовым экспериментатором, советую взяться за изучение всех прочих естественных наук, в особенности математики».
Наша беседа длилась менее часа, но его слова переменили мою жизнь. Тем вечером я чувствовал, что борюсь с достойным соперником, который перенастраивает одну за другой струны моей души, прислушиваясь к их новому звучанию, и вскоре я был захвачен одной мыслью, одним желанием, одной целью. «Столь многое уже совершено, — слышал я возбужденный голос моей души, — но я добьюсь большего, много большего. Идя по пути, проложенному предшественниками, я пойду еще дальше и раскрою глубочайшие тайны творения!»
Прошу, передай от меня привет всем в доме. Надеюсь, ты поймешь, если я не смогу приехать на каникулы. Все мое время, за исключением нескольких часов сна, отдано занятиям; часто заря уже гасит звезды, а я еще работаю в лаборатории. Так что не суди меня, если я буду вынужден отложить до весны счастье общения с тобой.
Дорогой отец!
Профессор Вальдман не только стал для меня примером подлинного ученого, я обрел в нем истинного друга. Его доброта никогда не окрашена нравоучительностью; свои наставления он преподносит в манере открытой и исполненной добродушного юмора, избавленной от всякого педантизма. Он позволил мне пользоваться своей личной лабораторией, которая лучше университетской приспособлена для электрохимических исследований. Наша совместная работа помогает мне углубить понимание природы электрической энергии. Наука об электричестве больше не является малозначащей, какою некогда представлялась. Хотя эта наука еще проходит период становления, уже ясно, что электрическая энергия находится в тесной связи с другими видами энергии: магнитной, световой и тепловой, с биологическими процессами, происходящими на всех уровнях. Не исключено, что она свойственна всей материи и, возможно, распространяется в космосе, передаваясь от солнца к солнцу, от планеты к планете. Весьма вероятно, ее можно считать дополнительной причиной всякого изменения, происходящего в животном, минерале, растении и
Я быстро стал любимым учеником профессора Вальдмана; он делится со мной всеми своими догадками. Я вижу, что под воздействием этой личности, обладающей несказанной силой убеждения, в моих взглядах на мир произошел полный переворот. Я разуверился в теориях алхимиков, прежде так увлекавших меня, и их труды кажутся мне теперь не более нем обычным литературным вымыслом. Избавление от устаревшего вздора я считаю самым значительным событием в моей жизни; это освободило мой ум для максимально эффективной работы. Лорд Бэкон пророчески сказал о возрасте, когда «время рождает мужчину». В слове, мысли и действии я пережил именно такое рождение, учась у профессора Вальдмана. Как неразумен я был, что попусту тратил время, пытаясь увидеть духов в бездушной материи! И еще неразумней, веря, что другим действительно удавалось разглядеть призрачные духи элементов. Ибо из чего состоит химическая субстанция, как не из атомов? Исследуй атомы, наставляет профессор Кремпе; это все, что требуется. Элементы и силы Природы — не персоны, чтобы их ублажать или взывать к ним; это созвездия грубой материи, которую мы покоряем при помощи математического расчета. Если смотреть на них так, они становятся нашими рабами, которыми мы повелеваем, областью, на которую распространяется наша безраздельная власть.
Мой дорогой отец!
К сожалению, я не смогу приехать домой на лето, как ни скучаю по тебе. Знаю, ты поймешь меня, когда скажу, что моя с профессором Вальдманом работа достигла решающей стадии. Я живу ожиданием близкого открытия и так захвачен им, что не могу прерывать исследование. Кто не испытал на себе притягательную силу науки, тот не знает, что это такое. Открытие — ее суть! Она стремительно продвигается вперед, воюя с неизведанным, захватывая города, что пребывают в сонном невежестве. Я мечтаю о том, чтобы быть одним из зорких орлов натурфилософии, которые постоянно в полете и парят в вышине. Те, кто довольствуется меньшим, — вьючные животные, мулы науки, влачащие груз затхлых учений и избитых истин.
Мое с профессором Вальдманом исследование простирается далеко за пределы традиционной философии. Оно охватывает одновременно химию, биологию и медицину. Если объяснять коротко, я обнаружил, что жизнь в собаках, содержащихся на грани голодной смерти, можно поддерживать ежедневным воздействием на них электричества. Электрический разряд точно рассчитанной силы способен заменить все виды питания; самое долгое время, какое они могут прожить, — двадцать четыре дня. Если же при этом им давать воду в обычном количестве, животное живет больше двух месяцев. Это очевиднейшим образом указывает на то, что электрическая энергия является необходимой частью vis vitae [50] и может усваиваться живой материей. Как далеко может распространяться этот процесс? Это мы и пытаемся установить. Мы намерены довести до конца серию опытов, к которым приступили, а потом сделать сообщение о полученных результатах; профессор Вальдман обещал, что позволит мне выступить автором наших результатов и порекомендует мое исследование к публикации. Вообрази мой энтузиазм!
50
Жизненной силы (лат.).
Дорогой отец!
Сегодня у меня был знаменательный день: я впервые ассистировал доктору фон Трёльчу при вскрытии человеческого тела в анатомическом театре — почетная обязанность, исполнять которую обычно предоставляют студентам старшего курса. Я давно проявил свое умение, препарируя животных. Фон Трёльчу это известно, и он предлагает мне ассистировать ему на учебном вскрытии; он признал, что я прекрасно подготовлен, несмотря на юный возраст.
Какой контраст представляет собою зал, где все происходит, — средневековый мрак, унаследованный от прошлого, и служение целям Просвещения, которое назначили ему люди науки! Помещение могло бы быть темницей: каменные стены и полы, несколько узких окошек, оплывающие свечи над головой. В воздухе стоит смрад разложения, и химикалии, которые мы приносим с собой на занятия, с трудом перебивают это вековое зловоние. Камень стен и пола моется редко: это бесполезно, настолько кровь и желчь поколений въелись в него. Тем не менее, каким бы сырым и зловонным ни был анатомический театр, отсюда мы пускаемся в плавание за новыми открытиями — не по морям, а внутрь, в таинственные океанические глубины организма. В манере фон Трёльча руководить группой неповторимо сочетаются прусская строгость и мрачный юмор, он требует от нас полного внимания, полной тишины. Он велит принести первый труп, отбрасывает брезент эффектным жестом циркового фокусника, и… перед нами женщина, так долго пролежавшая в известково-селитряном растворе, что стала синей от головы до ног, словно какое-нибудь инопланетное существо. Однако она молода и хорошо сложена, хотя ее голова с неестественно вывернутой шеей говорит о том, что она была повешена, потом ее череп вскрыли, чтобы можно было изучать его внутренность. «Мы начнем, — объявляет Трёльч, — с того, что удалим ненужное». И с этими словами, ни минуты не колеблясь, перерезает горло и, отделив голову от туловища, поднимает ее над столом. «В случае с женским полом не имеет значения, есть голова или ее нет. Все равно мы ничего в ней не найдем». Гогот на студенческих скамьях. «Так, кто заберет у меня этот хлам?» фон Трёльч быстро оглядывает аудиторию и останавливает выбор на новом студенте, нервном юноше в дальнем углу, который борется с тошнотой. Без всякого предупреждения фон Трёльч швыряет ему вскрытую голову, брызги разлетаются во все стороны. Бедняге ничего не остается, как поймать ее. Секунду он держит голову в руках, в ужасе глядя на нее, потом выскакивает со своей ношей из зала, и мы слышим, как его рвет в коридоре. Аудитория взрывается хохотом, каждый уверен, что уж он-то не проявил бы подобной слабости. Сколь ни жестокой может показаться подобная шутка, она служит пользе. Когда один проявит при всех малодушие, остальные скорей решат вести себя по-мужски. Так, на свой манер, доктор Трёльч «приучает к крови» своих студентов, отделяя стойких от слишком чувствительных.
Он возвращается к осмотру теперь уже обезглавленного трупа. Небрежно ткнув скальпелем в грудь под соском, он замечает: «Каково ваше мнение, герр Франкенштейн? Это ли не идеал женщины? От шеи и ниже, все необходимые и лакомые части тела остались; мышиный мозг и болтливый рот — удалены. Образец жены для медика!» Аудитория снова гогочет.
Несмотря на свой грубый юмор, когда доходит до вскрытия, тут фон Трёльч мастер: ни один орган не поврежден. Даже печень он извлекает целиком. Каждый орган он ловко бросает в банку — «просолиться», как он выражается. Удаление каждого внутреннего органа сопровождается дурной шуткой; впрочем, это далеко не простое зубоскальство. Его цель — избавить новичков от благоговейного ужаса, который неизбежно внушает им человеческий труп. Даже если это труп преступника или нищего, многие не решаются резать, словно мертвое тело способно чувствовать боль. Избавиться от подобного суеверия трудно. Он признался мне по секрету, что первым делом преподаватель должен приучить этих мальчишек хладнокровно делать то, что требует от них профессия.
Он быстро производит вскрытие, от горла и ниже, называя органы и объясняя внутреннее строение тела. Потом происходит неожиданное. Отсекая матку, он обнаруживает, что эта уличная красотка беременна. Мне уже встречалось подобное. Женщины, трупы которых доставляли из тюрем, часто оказывались беременны; тюремные надзиратели устраивали себе личный гарем из этих проституток. Фон Трёльч тут же разрезает матку, чтобы продемонстрировать нам содержимое. Плоду третий месяц. «Дуреха! — замечает он. — Могла бы заявить о беременности и спасти шею. Но — тсс! Не говорите палачу! Не то потребует, чтобы ему заплатили вдвое».
Я держу матку на поднятых руках, чтобы всем в театре было видно, и думаю про себя: «Как чудовищно существо, которое у меня в руках; оно больше похоже на рыбу, чем на человека». Слава богу, что мы не видим, какие мы отвратительные в утробе. Даже прекрасный Адонис на пороге жизни похож на горгулью.
Мы упорно занимаемся весь день, пока не начинает меркнуть свет в окнах. Покидая анатомический театр, мы представляем собой жуткое зрелище: галоши в ошметках внутренностей, фартуки в пятнах крови. Снова оказавшись на свету двора, запеваем «Песнь червя», любимый гимн прозекторов.
Представь, какой громадный скачок в истории совершили мы за одно-единственное занятие! За эти несколько часов мои сокурсники и я узнали об устройстве и функционировании нашего организма больше, чем было известно об этом Платону, Аристотелю или Моисею. Я откровенно не понимаю, как человечество столь долго жило в таком невежестве. Прямо под нашей кожей был мир, который ждал открытия. Но лишь когда мы набрались смелости взять в руки скальпель, мы вышли из тьмы к свету. Теперь мы ясно видим, что внутри живое существо не отличается от какого-нибудь твоего автомата, отец. Вместо шестеренок и рычажков у нас мышцы, сухожилия и суставы, взаимодействующие с математической четкостью, только и всего. И всякий раз, как мы делаем вскрытие, мы узнаем что-то новое об этом взаимодействии и о том, как его улучшить.
Я сделаю все, чтобы в этом году провести каникулы дома. Хотя бы для того, чтобы наконец отмыться, побриться и посетить парикмахера. Ты не представляешь, в какое пугало превратился твой сын. Я жил, как отшельник в конуре, построенной из книг. Когда вернусь домой, буду три дня отмокать в самой большой ванне, какая найдется в замке, и гонять прислугу, чтобы почаще меняла горячую воду.
Суаре
Письма от Виктора приходили непрерывно, не меньше одного в месяц, а иногда и по три. Во всех сообщалось о его успехах в университете и его растущем увлечении химией. Это было слабым оправданием его затянувшегося отсутствия. Миновал год и большая часть следующего, прежде чем он мимолетно упомянул обо мне. «Передай привет моей сестре», — небрежно добавил он, видно, это пришло ему в голову в последнюю минуту, в конце письма, полного подробностей о лекциях и опытах. Сестра. Он прекрасно знал, каким ознобом отзовется во мне подобное обращение того, кто был и, возможно, останется навсегда единственным моим возлюбленным. И все же это было признаком странной перемены. Я снова существовала для него! Я, с кем он совершал ритуалы химической женитьбы. Теперь он милостиво соизволил признать мое существование, которое его виновная совесть прежде пыталась забыть. В чем причина? Не в желании ли сближения? Вчитавшись повнимательней, я решила, что нет. Тут было что-то более тревожащее: бездушие, которое давало ему незаслуженное ощущение невиновности, о чем он и заявлял, словно его больше не интересовало, что его обвинительница может думать иначе. Я обратила внимание на то, что в письмах, в которых он столь небрежно упоминал обо мне, присутствует кое-что еще: растущее осознание полной независимости от учителей, которые сформировали его взгляды. На втором году учебы в университете даже в отношениях с его любимым профессором Вальдманом наметился холодок. Он жаловался, что слишком устал от всего, чем заставляли его заниматься профессора. И потому он подумывает куда-нибудь переселиться из университета. Поскольку об этом было упомянуто в связи с его намерением возвратиться в Женеву в конце учебного года, мы с отцом решили, что он снова будет жить дома. Но не тут-то было. В последующих письмах он дал ясно понять, что планирует лишь какое-то время пожить в Бельриве, как любой заезжий гость.
— Вздор! — заявил отец, приняв такое поведение Виктора за нежелание доставлять нам излишние хлопоты, — Что за глупая скромность! Отпиши ему. Скажи, что его возвращение будет как нельзя кстати. Пора Бельриву вновь зажить полной жизнью.
Я покорно, но в крайне сдержанных выражениях написала Виктору, что отец собирается по случаю его приезда домой устроить в замке грандиозное soiree.На что Виктор ответил столь коротко и резко, что я воздержалась показывать его письмо отцу. «Прошу тебя сделать все возможное, чтобы избавить меня от этого мучения. Менее всего я хотел бы провести вечер в бессмысленной болтовне с невежественной ордой сплетников и бездельников. Я настолько погружен в свои занятия, что ни с кем не могу общаться, кроме людей науки, и даже тогда только с лучшими из них. Я соглашусь, если отец настаивает, встретиться с группой избранных, чтобы продемонстрировать им кое-что из того, над чем я работаю. Но ты должна понимать, что большая часть моей работы пока находится на стадии эксперимента; и я еще многое не готов раскрыть».