Воспоминания Элизабет Франкенштейн
Шрифт:
«Как упорно я трудился ради достижения своей цели, — вспоминал он, — Душа моя, все мои чувства были сосредоточены на этом. В своем экстазе я поклялся создать существо столь же совершенное телом, как творения Микеланджело: изображение его Адама, пробуждающегося к жизни, я поместил над рабочим столом. Я был больше художник, нежели ученый, когда облекал кость плотью и погружался в путаницу нервных волокон, вен и мышц. Я так быстро продвигался вперед, предвкушая успех, что совершенно не обращал внимания на недоделки. Я лихорадочно работал, убежденный, что могу позже исправить каждую ошибку и в целом результат будет великолепен: высшее существо, превосходящее всех, когда-либо рожденных женщиной».
Но как ни примечательны были успехи Франкенштейна в сохранении и оживлении анатомических останков, которые он брал от разных трупов, он вскоре столкнулся с непреодолимым
«Мозг, — рассказывал он, — вот с чем было больше всего трудностей. Я не мог найти способ сохранить этот хрупкий орган на достаточно долгий срок, чтобы в новом теле к нему вернулось сознание. Как вы понимаете, Уолтон, я ничем не докажу, что возвратил жизнь — и конечно же, что вернул сознание человеческому существу, — пока нервный импульс не пройдет через живой мозг и это существо отзовется на него. Все другое будет воспринято как некая форма посмертного мускульного рефлекса.
Без малейших колебаний я терзал живых животных ради того, чтобы вдохнуть жизнь в мертвую плоть. Мои эксперименты над существами низшими, чем человек, дали быстрый и обнадеживающий результат; я скоро окончательно убедился в том, что мозг еще живого существа из отряда кошачьих может быть извлечен и сохранен таким образом, что при пересадке в другую нервную систему его функции восстановятся. Но как это продемонстрировать на человеке? Даже если бы я подгадал оказаться на месте в момент смерти, у меня не было бы возможности извлечь мозг, пока скончавшегося не почтят обычной заупокойной службой; к тому времени, как все закончится и будут соблюдены формальности, необходимые для получения тела, — если вообще удастся получить разрешение, — начнется разложение мозговой ткани. Веревка палача неизбежно наносит мозгу повреждения, какие в моей работе недопустимы. Сознаюсь, не раз в крайнем нетерпении я готов был переступить нравственный закон, воспрещающий применять вивисекцию к человеку. Предположим, я вовремя оказываюсь у постели смертельно больного и находящегося в коме человека… позволит ли мне совесть воспользоваться случаем?
Наконец удачный случай навел меня на иную возможность.
Иногда среди трупов, доставляемых на медицинский факультет с виселицы или из богадельни, можно найти беременную женщину. Однажды, когда тело женщины доставили особенно быстро, я обнаружил, что она на пятом месяце и зародыш еще жив. Я извлек его и поддерживал в нем жизнь достаточно долго, чтобы успеть достать мозг. К сожалению, сохранять его удалось лишь несколько дней, после чего началось разложение. Тем не менее я нашел метод. Тут же я обратился к городским повитухам, попросив их немедленно известить меня в случае, если какую-то из них позовут произвести аборт на достаточно позднем сроке. К моему удивлению, несколько женщин, к которым я обратился, отнеслись к моей просьбе с большим подозрением и не меньшим ужасом; они не желали даже говорить об этом, пока я не объясню, для чего мне это нужно. Это заставило меня действовать с осторожностью. Старые ведьмы сочли меня за вампира! Если обо мне пойдут подобные слухи, меня могут обвинить в черной магии. Лишь когда я предложил приличное вознаграждение, удалось уговорить некоторых из них. Не прошло и месяца, как одна из повитух сообщила, что вызвана прервать неблагополучную беременность. Я пошел с ней и ждал близ дома, пока она делала свое дело; плод оказался в моих руках спустя несколько минут после того, как его извлекли. Не теряя времени, я вскрыл череп прямо в карете, доставившей меня туда. Мозг был без промедления помещен в бальзамирующий состав, в котором и находился три недели, пока не появились первые признаки разложения.
К тому времени я подобным путем получил другой образец, затем третий, так что мои исследования неуклонно продвигались вперед. Каждый раз мне удавалось продлевать срок, в течение которого сохранялась жизнеспособность мозга, пока на втором году работы, после десятков провалов, я открыл способ использовать околоплодные воды в смеси с определенными химическими питательными веществами, чтобы искусственно вскармливать изолированный мозг, который мог теперь проходить полный период внутриутробного развития. Больше того! Та же методика, дополненная при необходимости помещением в очень слабое электрическое поле, позволила мне ускорить рост органа так, что по весу и сложности он соответствовал мозгу трехлетнего ребенка.
Понимаете, сколь значимо мое достижение? Я подлинно установил, что мозг, вместилище нашего богоподобного интеллекта, находясь вне тесного внутричерепного пространства, развивается более быстро. Я видел, как расцветает этот самый удивительный
Он с растущим воодушевлением излагал историю своих открытий, переживая в памяти свою авантюру. И вдруг умолк. Я взглянул на него и только тогда понял, что лицо мое выдает все мои чувства. Однако, если говорить правду, несмотря на отвращение, я был захвачен этой историей не меньше его. Возможно ли, спрашивал я себя, чтобы этот изможденный человек, лежащий при последнем издыхании в моей каюте, действительно овладел тайнами жизни и смерти? Чтобы он совершил свое поразительное открытие, так грубо поправ святость человеческой жизни? Его рассказ был и фантастичен и абсурден; но страсть, звучавшая в его голосе, придавала его словам неодолимую силу правды.
«Ах, Уолтон, вижу на вашем лице отвращение, — с непритворным разочарованием вздохнул мой собеседник, — Вы еще не настолько человек науки, чтобы беспристрастно судить о моих усилиях. Или, быть может, я уже не настолько человек, чтобы судить о своем деянии с отвращением, какого оно заслуживает. Вы правы, относясь ко мне настороженно. Как могу я рассчитывать, что вы закроете глаза на крайности, на которые я пошел в упоении от первых успехов? Сознаюсь, в редкие мгновения нравственного прозрения я сам содрогался от того, что творил. Бывало, я чувствовал себя друидом, обязанным приносить младенцев племени в жертву жестокому богу. Но умоляю, поверьте: я не заходил дальше использования абортивных зародышей, жизни, у которой не было никакого шанса продолжаться, которые не успели сделать ни единого вздоха, извлеченные из материнского тела. Я не убийца, друг мой! Клянусь вам, я лишь сохранял для необходимых опытов то, что иначе было бы за ненадобностью выброшено на свалку. Только таким путем я мог добиться, чтобы орган разума был способен существовать отдельно от тела».
Я полностью привел здесь исповедь Франкенштейна; вот так его противоестественное творение обрело сознание. Единственное, что отсутствует в его рассказе, — это точная рецептура тех химических составов, с помощью которых он так превосходно сохранял отдельные органы, из которых собрал тело этого существа. Франкенштейн и это обещал сообщить мне, поскольку я настойчиво просил его раскрыть малейшие подробности его открытия. Но несчастный умер, не успев выполнить обещание.
Я был бы неискренен, если бы не признал того, что, невзирая на моральное неприятие, вызванное рассказом Франкенштейна, меня и спустя много лет после нашей с ним встречи подспудно жгла крохотная искра зависти. Если б я когда-нибудь смог поверить в правдивость его истории, мне пришлось бы допустить, что этот человек заглянул в самые непроницаемые глубины непознанного, приподнял покров над тайной тайн. Проект, приведший меня в пустынные просторы Арктики, — как, в сущности, любая из задач, которые я когда-либо ставил перед собой, желая показать, чего стою, — бледнел на фоне его достижения. Но даже если бы у меня возникла мысль поставить перед собой столь дерзкую цель, хватило бы у меня смелости совершить то, что совершил он?
Со временем затаенное восхищение, которое я некогда испытывал к Франкенштейну, уступило, надеюсь, более здравому суждению о нем. Но и поныне меня раздирают противоречивые чувства, когда я оглядываюсь в прошлое, не уверенный, что обнаруживает во мне истинного ученого: давняя зависть к бесстрашию Франкенштейна — или стыд, который я ныне испытываю, за то, что поддался этому чувству?
Тревожные ночи, беспокойные сны
Тем летом революция пришла в Женеву.