Воспоминания и письма
Шрифт:
Возвращаясь на каникулярное время в Варшаву, он еще ничего не знал о случившемся. Переправляясь на пароме через Вислу, между Прагой и Варшавой, он спросил у паромщика, нет ли каких-нибудь новостей, и тот рассказал ему о смерти моей сестры. Отец не хотел верить рассказу, и уже потом воевода сообщил ему все остальные подробности этого несчастья. Отец упал на пол в зале, и я видел, как слезы хлынули у него из глаз.
Хижина моей сестры была перенесена в лес и сохранена как реликвия. День ее смерти, четверг, долго был для нас днем траура, и мы проводили его в религиозных размышлениях, а мать всегда посвящала этот день какому-нибудь доброму делу.
Княгиня Анна Сангушко, дочь княгини Сапеги, жены литовского канцлера, также принадлежала к числу обитателей Повонзков. Позже там поселилась и жена Северина
Мать часто бывала у них в доме, где устраивались всякого рода развлечения. Между прочими у них ставили оперу под названием «Земира и Азор». В одном из актов этой оперы на сцене появлялись и две мои сестры с девицей Нарбут. Сцена представляла заколдованный замок, где сестры должны были утешать горюющую Земиру.
После смерти сестры эту оперу поставили в варшавском театре. Мать пожелала посмотреть ее, но во время того действия, о котором я только что сказал, она не могла сдержать себя, с ней случился припадок отчаянья, и она должна была уехать из театра, несмотря на все старания княгини Сангушко ее успокоить. Я присутствовал при этой тяжелой сцене.
Спустя некоторое время все вошло в свою колею, как обыкновенно и бывает на свете, в Повонзках снова начали собираться. Опять пошли празднества, и колония наша увеличилась. Графиня Тышкевич, дочь княгини Понятовской, племянницы короля, была принята нами очень торжественно. Она стала большой приятельницей матери; об этом я расскажу после.
В молодости, вследствие какой-то болезни, она лишилась одного глаза, и ей вставили стеклянный, тем не менее она была очень красива и любила мужские удовольствия – охоту, верховую езду. Желая выказать как-нибудь признательность моей матери, госпожа Тышкевич придумала поставить в Повонзках комедию «Пятнадцатилетний влюбленный». Она надела мужской костюм и играла роль этого влюбленного, а моя вторая сестра изображала предмет его страсти. Театр был устроен в овчарне, и госпожа Тышкевич, уже переодетая в мужской костюм, приехала туда верхом. После представления был дан легкий ужин.
Ставили пьесы также и у княгини Сапеги, жены канцлера. Однажды у них поставили оперу «Колония», и роли исполняли княгиня Радзивилл, урожденная Пшездецкая, часто приезжавшая к нам в Повонзки и обладавшая между прочим прекрасным голосом, затем моя мать, господин Война, который впоследствии стал послом в Риме, и артиллерийский генерал Брюль.
Другой раз была поставлена «Андромаха». Роль Андромахи играла молодая княгиня Сангушко, только что вышедшая замуж; она была очень приятной и доброй девушкой, но немного легкомысленной, и брала уроки у одной знаменитой парижской драматической актрисы. Роль Гермионы исполняла другая княжна Сангушко, впоследствии княгиня Нассау. Ореста играл князь Казимир Сапега. Пира играл швейцарец по имени Глэз, его доверенного – князь Каликст Понинский. Трагедия эта не произвела на меня никакого впечатления. Помню только, что князь Сапега был одет греком, а Глэз – римлянином.
В Варшаве меня часто посылали к воеводе для присутствия при его туалете, как было принято в то время. Когда я отправлялся к нему, меня напомаживали, напудривали, завивали; все это было очень неприятно моей матери, не любившей видеть меня в таком обезображенном состоянии. Однажды я отправился к деду в праздник Тела Господня. Во дворе у него был устроен временный алтарь, и епископ Нарушевич, любимец воеводы, нес под балдахином Святые Дары. Воевода вышел на крыльцо и присутствовал при благословении.
Новый траур омрачил эти годы. Едва мы стали оправляться от нашей первой тяжелой утраты, как умер мой дед и все удовольствия прекратились. Он был похоронен в церкви Святого Креста. Смерть его вызвала всеобщее сожаление. В особенности горевала его дочь, княгиня Любомирская, которая, проживая в Варшаве, не покидала его до последней минуты.
Смерть князя Михаила, о которой я рассказывал выше, была, по мнению всех, достойна человека его качеств. Я не уверен, однако, не играло ли тут некоторую роль его тщеславие: он обратился с прощальным словом ко всем домашним и до последней минуты старался показать, что не испытывает ни страха, ни беспокойства. Воевода же умер просто и естественно. Ежедневно после обеда он играл партию в трисет, игру, очень похожую на вист,
Тогда князь извинился, что не может долее составлять партию, и велел перенести себя в свою спальню, куда за ним последовал и прелат: взяв руку князя, он тут же стал читать над умирающим отходную. Когда он произнес слова псалма: «Боже мой, Тебе отдаю дух мой», – князь сжал его руку и испустил дух. Тут в толпе, проникнувшей во дворец и окружавшей его, поднялись долго сдерживаемые плач и рыдания.
Затем были приняты меры относительно огромного состояния деда, которое должно было быть разделено на две части. Князь Любомирский, муж дочери воеводы, назначил кого-то со своей стороны, чтобы составить этот семейный договор, а мой отец уполномочил от себя для этой цели Иосифа Шимановского, и все прекрасно устроилось.
Когда умер воевода, отец мой был еще в Вильно, вновь исправляя обязанности председателя суда в Литве. Он горячо отдавался своему делу. Многих судей упрекали тогда в том, что они неправильно выносят обвинительные приговоры: либо ради потворства другим, либо из чувства личной мести. Вице-президентами суда были тогда: в Гродно – Швейковский, весьма примечательный человек, а в Вильно – Нарбут, отец девиц, воспитывавшихся в доме моих родителей. Я слышал, что в то время, когда отец служил в суде, между неким дворянином и администрацией возник процесс над имениями моего деда, и дворянин выиграл дело, а князь был признан неправым.
Много говорили тогда еще об одном преступлении, совершенном несколько лет назад, виновника которого никак не могли открыть. Особый случай, в 1781 году, навел на нужный след. Подозрения пали на некоего Огановского, который принял священнический сан и находился под покровительством виленского епископа Масальского, хорошо известного своим распутным нравом. Мой отец, бывший тогда председателем, употребил все свое влияние, чтобы привлечь виновного к суду.
Огановский, быстро прошедший все ступени, ведущие к священническому сану, узнав, что ему грозит опасность, скрылся в одном из монастырей, под покровительство епископа Масальского. Отряд солдат под начальством майора Орловского, служившего в литовской гвардии, шефом которой был мой отец, получил приказ ночью окружить монастырь. Орловскому удалось добиться, чтобы открыли двери, несмотря на отказ монахов. Огановский, которого нигде вначале не могли отыскать, был наконец найден в одной из келий и заключен в тюрьму, несмотря на протесты монахов. Суд, после весьма долгого и тщательного разбора дела, признал его виновным в убийстве и еще в нескольких других преступлениях, и он был приговорен к смерти и казнен.
Во время службы отца было закончено несколько запущенных старых дел и вообще в судопроизводстве был наведен гораздо больший порядок.
В 1782 году отец оставил эту службу и поспешил возвратиться в Варшаву для участия в сейме, открывшемся под председательством воеводы Красинского. Это был первый сейм, на котором присутствовал и я.
Вместе с Цесельским я усердно посещал заседания Сената и палаты послов. Меня поразил серьезный вид князя Любомирского, коронного гетмана, который, как мне говорили другие, обладал большим умением поддерживать порядок на заседаниях обеих палат. Одним из самых важных дел этого сейма было дело о насилии, совершенном над краковским епископом Солтыком, у которого капитул, поддерживаемый князем Понятовским, епископом Плоцким, отнял управление епархией под предлогом его слабоумия.