Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы
Шрифт:
Только такая жизнь стоит на прочной основе и дает силы и удовлетворение человеку и прочность обществу.
Никаких программ построения форм жизни у нас наперед не было. Все складывалось само, так как это вытекало из наполнявших душу убеждений.
Все было настоящее, не надуманное.
Мы считали, что основное в человеке — его духовная сущность, но знали, что проявляется она в делах и во внешних формах.
Так же и для жизни общества — его духовная сущность выливается в какие-то внешние формы, но это не значит, что эти внешние формы являются целью, чем-то основным. Мы никогда не преклонялись перед программами, формами и не приносили им в жертву жизнь человека — основную ценность.
Мы испытали счастье жить в обществе,
Мы счастливы тем, что узнали радость труда не по найму, не из расчета, а вольного, радостного труда.
Теперь, когда все это отошло в прошлое и становится историей, напрашивается еще один важный вопрос: оправдали ли собравшиеся в коммуну имя Льва Толстого, с высокими идеями которого они связали свою жизнь? Достигли ли они в своей жизни высоты и полноты того учения, которое они приняли?
Нет! Конечно, нет.
Слишком тяжел еще был груз прошедших недобрых веков в нашем сознании, слишком много было у нас человеческих слабостей.
И второй вопрос:
Стремились ли мы достичь?
Да, стремились! Стремление было горячее, очень сильное, искреннее, честное, смелое — не щадя своей жизни.
Из бушующего, необъятного океана жизни людской, их стремлений и судеб, бесконечно разнообразных, вдруг какую-то часть могучим водоворотом объединило в одно — оторвало от остальной массы.
Вынесло на пенистый гребень волны. Затем мощным порывом подняло вверх, в воздух, к солнцу, с страшной силой ударило о скалы. Разбило на тысячи брызг, засверкавших всеми цветами радуги и упавших обратно в океан, слившихся с ним.
И этого нет.
И кажется, что и не было ничего.
Но это было!
И память об этом живет в душе переживших это, как о чем-то светлом, большом, нужном и радостном.
1964–1967
Тальжино
Б. В. Мазурин
ОДИН ГОД ИЗ ДЕСЯТИ ПОДОБНЫХ. ПИСЬМО ДМИТРИЮ МОРГАЧЕВУ, ДРУГУ ПО НЕСЧАСТЬЮ
Дорогой Димитрий! Прошло уже более 30 лет с тех пор, как мы расстались с тобой. Тебя оставили в Тайгинском лагере, в третьей колонне, а меня увезли в далекую Коми. Многое уже стерлось из памяти, но многое стоит как живое. Мне все хотелось рассказать тебе, как я провел этот год — один из десяти подобных.
Ты помнишь 3-ю колонну, где мы хорошо оправились после доходиловки на 41-м квартале, где нас 400 человек «контриков» из хороших новых бараков перевезли в огромное овощехранилище, выкопанное под землей, где была полутьма, сырость и нельзя было съесть ложку без песка, который точился с потолка.
В конце зимы мы пилили лес, в морозном воздухе стоял смолистый дым от сжигаемых сучьев и мы видели, как по дороге проехало несколько саней и в них солидные люди в хороших тулупах. Это была какая-то комиссия. Они осмотрели наше подземное жилище, пробуя пальцем плесень на столбах, и распорядились немедленно вывести нас оттуда. Вскоре объявили этап, собрали наскоро свои шмотки и нас длинной колонной вывели за ворота. Подвод под вещи не дали, а до станции Томск идти было более 30 км. Ты сказал мне: «Давай бросай вещи, все не донести». Но я не согласился, а ты бросил свой чемодан и мешок на дорогу. И так постепенно делали все. Кто бросал с досадой, а кто осторожно ставил на край дороги. Я пронес свои вещи и почувствовал, что по трудной, снежной дороге не донести, и, проходя мимо ворот лагеря «Тимирязевка», бросил свой узелок потяжелее, а легкий фанерный чемоданчик (подарок Алексея Чекменева) пожалел бросить, тем более что там было с килограмм масла, присланного из коммуны, письма родных и друзей, собачьи мохнатки, и упорно тащил его, хотя, как известно, в походе всякий пустяк и тот тянет. Когда уже подходили к мосту через Томь, приблизился город, и дорога была очень раскатана и скользкая, держаться на ней в моих обледенелых сапогах было трудно, и я, боясь разбиться, далеко отшвырнул от себя чемодан в сторону.
Потом холодные вагоны, в которых мы, потные, охлаждались. А когда нас утром высадили, была станция Тайга, наши все побросанные вещи лежали вдоль дороги, и нас по очереди водили к ним, и мы отыскивали свои. Подводы все же выслали за нами, и вещи подобрали. В колонне бараки были старые, почерневшие от времени, но зато пища была сносная, а главное — был ларек, где можно было купить все. И народ после голода быстро оправился. По вечерам после работы собирались посреди двора и орали песни до отбоя. Пели хорошо, с воодушевлением. За оградой был поселок охраны, они тоже пробовали петь у себя, но это не шло ни в какое сравнение с нашим.
Ну, я не буду описывать жизнь в третьей колонне, ты знаешь сам, и когда нас всех осмотрела медицинская комиссия и меня признали I группы, «Т/Т», что означает тяжелый труд, а тебя II группы. Тебя оставляли, а меня отправляли. Уже более двух лет мы скитались вместе по дорогам неволи, и хотя и в лагерях, но мы как бы были еще исполнены нашей коммуной, все у нас было общее: и интересы, и пища, и труд, и судьба, — и вдруг нас разделяют. Мы пошли к начальнику и просили: «Оставьте нас обоих здесь». — «Нельзя!» «Ну, отправьте нас обоих в этап». — «Нельзя!» — И мы пошли в свой барак. Оставался какой-нибудь час быть вместе, слова не шли на язык. Я залез на верхние нары и написал коротко, что тогда теснилось в груди: «Опять на краю я разлуки». Ты знаешь этот стих, каким-то чудом он сохранился. Мы простились. Конвой вывел колонну этапников за ворота и подвел к составу товарных вагонов. Мы знали, что в дальний этап хорошо подобраться в вагон людям, уже знающим друг друга, без блатных, которые, пользуясь своей смелостью и дерзостью и раздробленностью остальных арестантов, по очереди обирали всех. Но конвой не дал группироваться, а втиснул по-своему. В нашем вагоне попался все народ трудовой, честный, 58-я. А в соседнем вагоне в пути случилось такое дело: двое жуликов, сильных, ловких ребят, начали обирать по очереди арестантов. Подошли к одному мужику: «Снимай!», а мужик оказался с силенкой, взял их обоих за шеи и стукнул лбами, и оба упали мертвые. На остановке загремели в дверь. Подошел конвой: «Откройте!»
— А чего вам?
— Уберите падаль!
Дверь открыли и трупы забрали.
Во всяком этапе всех волнует вопрос: «Куда?» Ведь от этого зависит так много. Одно дело попасть куда-нибудь в старый, обжитой лагерь, где есть какое-нибудь производство, и совсем другое дело — «осваивать Север», попасть куда-нибудь в глухую, нежилую тайгу, на снег, под сосну, и там начинать строить все вновь.
При сборе этапа кто-то краешком глаза успел разглядеть списки, три буквы «Кот…», и полетела радиограмма радостная: «Едем в Молдавию, город Котовский, какое-то большое строительство, тепло, фрукты…». Но все обернулось иначе. «Кот…» было правильно, но дальше получалось не «Котовский», а «Котлас». И всех как холодной водой обдало. Котлас — это ворота на север, тайга, болота, гнус, бездорожье…
Ну, что же? Котлас так Котлас! Не ложиться же помирать раньше времени.
Делать в вагоне нечего, народ молодой, и опять пошла песня: «Ой хмелю, хмелю зелененький…»
Ехали не плохо, только по ночам донимал на остановках грохот больших деревянных молотков, которыми конвой добросовестно колотил по стенкам вагона, проверяя, не готовится ли побег, не подрезаны ли доски. Да колотили так, что выданные на этот этап глиняные миски (всю металлическую посуду отобрали) падали с грохотом и разбивались. Для естественных надобностей было прорезано в полу вагона небольшое отверстие, ничем не отгороженное от всего вагона, и все это делалось на глазах у всех. Приятного мало.