Воспоминания о Марине Цветаевой
Шрифт:
Я вверена, что наши отношения с Мандельштамом не сложились бы так легко и просто, если бы раньше на его пути не повстречалась дикая и яркая Марина. Она расковала в нем жизнелюбие и способность к спонтанной и необузданной любви, которая поразила меня с первой минуты. Я не сразу поняла, что этим я обязана именно ей, и мне жаль, что не сумела с ней подружиться Может, она и меня научила бы безоглядности и самоотдаче, которыми владела в полную силу. У Ахматовой есть строчка: «Есть в близости людей заветная черта, ее не перейти влюбленности и страсти» и прочим высоким человеческим отношениям Я теперь точно знаю, что неполная слиянность порождена далеко не только герметичностью человека, а в гораздо большей мере мелким индивидуализмом, жалким самолюбием и потребностью в самоутверждении, то есть пошлейшими чертами не великих ревнивиц, а мелких
Встретившись с Ахматовой, Цветаева жаловалась на судьбу, была полна горечи и вдруг, наклонившись, сказала, как ходила смотреть дом, где прошло ее детство, и увидела, что там по-прежнему растет любимая липа. Она умоляла Ахматову никому не открывать эту тайну, иначе «они узнают и срубят». Одна липа и осталась: «Поглотила любимых пучина, и разграблен родительский дом…» [21] Я не знаю судьбы страшнее, чем у Марины Цветаевой.
1970
21
Строки из стихотворения А. Ахматовой «Поздний ответ».
НИКОЛАЙ ЕЛЕНЕВ [22]
КЕМ БЫЛА МАРИНА ЦВЕТАЕВА?
Мы никогда не удовлетворены портретом кого бы то ни было, кого мы знаем лично.
Время наивных убеждений, что портрет — как в области изобразительного искусства, так и в словесности — может обладать природой неоспоримой данности, давно минуло.
Проблематика портрета как такового сложна и до сих пор мало разработана. Онтологически она настолько огромна, а исторически разнородна, что ее полярные пределы могут выражаться начиная от метафизического умысла и попыток художника, писателя или мемуариста и кончая чисто формалистической игрой, которая по своему существу является лишь видом декоративизма.
22
Еленев Николай Артемьевич (1894–1967) — прозаик, историк искусств.
Моим кратким воспоминаниям о Марине Цветаевой присуща задача только наброска, и, разумеется, его схожесть и сходство относительны. Живая человеческая личность, исключительная духовная особь, какою являлась Цветаева, была едина и одновременно многолика, противоречива и неповторима. Для внешнего представления, понимания и воссоздания духовного существа Марины потребовался бы длинный ряд портретов, причем принадлежащих разным художникам или просто свидетелям. Этой иконографии как совокупности или только показаний нет и, по-видимому, никогда уже не будет. Историко-литературные очерки, посвященные писательнице (вернее — заметки), немногочисленны. Осведомленность писавших их ограниченна. <…>
ПОД СЕНЬЮ СКАЗОЧНЫХ КОНЕЙ
Два коня в ряду стоят,
Молодые, вороные,
Вьются гривы золотые…
На Страстном бульваре старый дворянский особняк был перестроен и обращен в Камерный театр. Неуютный, неуклюжий в смысле зодческом, но все же театр. А Я. Таиров, с ловкостью, присущей ему как бывшему помощнику присяжного поверенного, расторопного дельца, но с более скромными способностями самобытного режиссера, бросил вызов соратникам Чехова, пережившим автора «Чайки», воспитавшим благоговейно-религиозное отношение к Художественному театру, «храму правды». Но театр не храм, театр — зрелище, заявляли Евреинов, Мейерхольд, а за границей — Макс Рейнгардт. Они видели новые возможности в сценическом искусстве и обещали иные решения. <…>
Таиров режиссировал не только на сцене. Он режиссировал и в жизни.
Приглашение в качестве «помощника директора» и артиста богатейшего и добрейшего А. В. Брунова было поводом для незлобивой потехи большинства труппы. Для привлечения широкой интеллигенции и создания своего круга постоянных зрителей Таиров умело использовал выступления на сцене театра видных писателей, ученых, публицистов и посторонних актеров.
Мудрый знаток античной литературы поэт
Хриплый, жестяный голос Валерия Брюсова (задолго до того пророчески истолкованного Врубелем в его карандашном портрете) — воплощение чиновника в его вневременном, универсальном значении — сухо и едва ли осознанно тогда настаивал на необходимости умозрительной формулы и параграфа в искусстве. Их цепи испытали на себе те, кто в то время были еще юнцами. Но привидение интеллектуального прокурора, Вия на подмостках, изгонялось обаятельной улыбкой, превосходной декламацией и изящной повадкой И. И. Мозжухина, беспечного Ванечки Мозжухина, в безупречно сшитом фраке. Кто мог предположить в те годы, что этот баловень судьбы закончит свою жизнь во Франции нищим и душевнобольным? Мозжухина обожали не только московские барышни и дамы. Его искренне любила вся Москва и прощала ему его нелепые проказы, вроде той, когда однажды, притворившись в трамвае помешанным, он начал восклицать во всеуслышание, что у почтенного старика, сидевшего напротив, «борода в клеточку». Читая наизусть незамысловатые стихи Игоря Северянина «Она на цыпочки привстала и подарила губы мне», Мозжухин вкладывал в них столько человечности, столько нежности и изящества, что публика, только что уносившаяся в метафизические высоты, бурно, неистово ликовала, как только ликует поток, сорвавший плотину.
Но Таиров, следуя примеру «капустников» Художественного театра, нашел и другой путь, чтобы привлекать друзей для своего дела. Это были закрытые вечеринки. На одной из них я впервые встретил юную Марину Цветаеву — на сцене, у рампы, под сенью гигантских изваяний сказочных коней. Их гривы до сих пор шумят в благословенном лукоморье моей памяти! <…>
ЗДРАВИЦА ПАЖА
Но много нас еще живых, и нам
Причины нет печалиться.
Когда Мариус Мариусович Петипа вошел в состав труппы Камерного театра, ему было семьдесят лет. Такова была молва. Он, однако, не только красил «душистые седины». Он выступил в «Сирано де Бержераке», звеня шпагой и восхищая почти юношеской свежестью. Артисты не переставали дивиться его гибкости: «Старику семьдесят лет, а как фехтует… Кто бы сказал!»
Имя Петипа и трех поколений этого одаренного рода артистов было хорошо известно России. В честь привлечения знаменитости Таиров устроил закрытую вечеринку. Встреча друзей театра и артистов произошла на сцене. За столиками расположилось около тридцати приглашенных. <…> На правой стороне сцены был столик Петипа с его окружением. Запомнились гладко причесанная Коонен, напоминавшая томную нищенку на картине Берн-Джонса; начинавший полнеть Таиров в тесной визитке с озабоченно-юркими глазами хозяина празднества и насмешливо-нервный, преодолевающий бремя возраста Петипа. Благожелательный герой дня.
Жест, его дисциплина и культура принадлежат романскому гению. Короткие, точно рассчитанные телодвижения Петипа были мимическим стаккато: головы, плеч, туловища. Наедине, в часы отдыха, в кровати, без свидетелей, Петипа усталый, немощный, вероятно, со вздохом глубокой печали и освобождения закрывал веки, чтобы затем опять готовиться к очередному усилию, притворной веселости и внешней беззаботности. Но в обществе Петипа обманывал окружающих, себя, гарцуя, как цирковой конь, рассыпая скороговоркой остроты. Стоит ли упоминать, что черные смокинги молодых людей, окружавших Цветаеву, были безукоризненны, а их манеры умеренно-сдержанны? Не в них, конечно, дело. Меня поразило лицо одного из спутников Марины: высокого брюнета со скорбно сдвинутыми бровями, серыми глазами, выбритыми, иссиня выглядевшими щеками и тяжелой обезьяньей челюстью. Это был С. Я. Эфрон, муж Цветаевой. Привычным движением, которое позже я наблюдал неоднократно, в беседе он часто заслонял кистью руки глаза, как бы защищаясь от чего-то. Уже в этот вечер я понял, что эта мужественно выглядевшая волосатая рука выдавала прирожденную робость. За тридцать лет до своего расстрела Эфрон подсознательно искал защиты. В жизни он чувствовал себя пасынком. Гетто своего «я» Эфрон никогда и ни в каком окружении не изжил.