Воспоминания об Эмиле Верхарне
Шрифт:
Покуда книга еще не была напечатана, он снова и снова яростно бросался в атаку, колол и рубил направо и налево, заменяя слова и выбрасывая слоги. Его собственный страх перед своей неукротимой страстью к переделыванию был так велик, что, когда книга выходила, наконец, из печати, он старался ее не раскрывать. Во время путешествий он таскал с собой большую сумку с рукописями, привязывая ее, как истый вождь сиуксов, ремнем к телу. А ночью клал ее под подушку — так дрожал он за свои стихи. Но стоило угаснуть творческому пылу — он мигом забывал о произведении. Многие из стихов совсем вылетали у него из памяти, и, если роясь дождливыми днями в старых газетах и листая пожелтевшие от времени черновики, ему случалось наткнуться на такие давно забытые стихи, ни места, ни времени создания которых он уже не помнил, его суждение о них было всегда беспристрастным и трезвым, как суждение постороннего человека.
Зато настоящим праздником бывали моменты, когда он заканчивал какое-нибудь крупное стихотворение;
Верхарн не был замкнутым человеком, он любил бродить по улицам, ездил из города в город, и каждый имел к нему доступ. Личность его не была окутана покровом тайны, он открыто стоял в ярком свете жизни, и его облик, который я пытаюсь воссоздать в своих воспоминаниях, хорошо знаком многим. Но позади него, почти не выходя за пределы его частной жизни, неотделимая от него, словно тень, которая одна лишь и придает вещам всю глубину их объемности, стояла незаметная и почти никому не известная фигура — его жена.
Рассказывая о жизни Верхарна, нельзя не вспомнить об этой женщине, которая была неугасимым светочем его души, ярким факелом, озарявшим всю его жизнь. С ней были знакомы только те, кто посещал их дом, да и то лишь самые близкие из друзей поэта, так скромно и незаметно держалась всегда жена Верхарна. Никогда не появлялись в журналах ее портреты, никогда не бывала она в большом обществе или театрах, и даже дома случайный посетитель мог видеть ее, лишь когда она выходила к столу или мелькала, проходя по комнате, словно мимолетная улыбка на серьезном лице. Весь смысл жизни этой благородной женщины, все ее честолюбие заключалось в том, чтобы незаметно раствориться в существовании мужа, в его творчестве, чтобы своим благотворным влиянием помочь до конца развернуться его поэтическому таланту. В юности она была художницей, и притом на редкость даровитой, но, выйдя замуж, от всего отказалась и стала только супругой, только женой. Лишь иногда, в часы досуга, бралась она за кисть, чтобы написать небольшую картину: портрет Верхарна, уголок сада, интерьер, но ни одна из этих очень камерных картин не попадала на выставку, не становилась известной. Даже самым близким друзьям с трудом удавалось взглянуть на произведения слишком уж скромной художницы. Чтобы проникнуть в сарайчик, где помещалась ее мастерская, надо было обращаться не к ней, а к самому Верхарну.
Эта женщина, Марта Верхарн, представляла собой последнюю из тайн его чудесного искусства жить. Только самые близкие поэту люди понимали, откуда исходят царящие вокруг него дивная тишина, покой и уверенность; только мы догадывались, кого воспевал он под именем святого Георгия, который вырвал его из змеиных объятий нервов и спас от хаоса страстей; только мы одни знали, какой умной и серьезной советчицей всегда и во всем была для него жена, сколько истинно материнской нежности вкладывала в свою любовь к нему эта бездетная женщина, никогда не посягавшая на важнейшую из духовных потребностей Верхарна, на его свободу.
Бывало, у них за столом собиралось двое, трое друзей, шел общий разговор. Но вот подавался черный кофе, и она мгновенно и незаметно, ни с кем не простясь, исчезала. Она знала, что люди совершили паломничество в Кэйу-ки-бик или в Сен-Клу, чтобы повидаться с ним, с поэтом, и не хотела мешать, прекрасно понимая, как тягостно бывает в большинстве случаев присутствие жены художника. Она никогда не ходила даже на генеральные репетиции его пьес — ей была несносна мысль, что из вежливости ее сделают соучастницей его успеха. Не сопровождала она его и во время путешествий, охотно поручая поэта заботам друзей. Ее деятельность была скрытой, как бы подземной и тем не менее удивительно благотворной, в силу безмолвной и ни на миг не ослабевающей, а, напротив, постоянно крепнущей способности тайного самопожертвования. Ей ничего не нужно было, кроме его счастья и его благодарности.
И труды ее были вознаграждены. Кто умел быть благодарным лучше Верхарна?! Три тома посвященных жене стихов кажутся мне, несмотря на все их разнообразие, пожалуй, самым бессмертным из всего им созданного, ибо в них заключено — самое интимное. Тем, кто знал Верхарна, в этих книгах, в каждом их слове слышится голос поэта. Все, что окружало его при жизни — просторы полей и лесов, маленький садик, комната, погруженная в сумерки вечера, — все предстает в них благоговейно возвышенным, как молитвенно простертые руки. И даже в сборнике военных лет, в этом отчаянном вопле истерзанной души, словно одинокий цветочек на выжженной почве его вулканических чувств, улыбается одно посвященное ей стихотворение о том, как оба они глядели с холма Сен-Клу на кружащиеся в небе самолеты и как даже тут, среди кошмаров войны, проявилось трагически прекрасное чувство ее сострадания. Чудесная благодарность поэта изливалась, покуда в душе его не угасла последняя искра жизни, пока не отлетело его последнее дыхание. Теперь же, когда голос Верхарна умолк навеки, наша — его друзей — святая обязанность хранить признательность этой женщине как за самого человека, так и за его прекрасное творчество.
Маленький, тесный домик, маленький стол. Долгие, долгие годы провел он здесь, когда вдвоем, когда втроем, с друзьями. А за стенами простирался огромный мир, откуда являлись и куда уходили друзья. Словно вся жизнь, все времена и народы проходили через этот домик; проходили и снова уходили. Но вот однажды явилась новая гостья, новый друг. Она стала заглядывать все чаще и чаще и, наконец, осталась там навсегда — то была слава. Доброжелательная и заботливая, с утра до вечера хлопочет теперь в маленьком домике эта непрошенная, но желанная гостья. Уже спозаранку она бросает на стол, накрытый для завтрака, пачки писем, тащит телеграммы и пригласительные билеты, заваливает письменный стол поэта монетами, картинами, банкнотами, книгами и восторженными отзывами со всего мира. Своей властной рукой она вводит в дом все новых и новых людей: начинающих писателей, которые жаждут познакомиться с поэтом, просителей, репортеров и просто любопытных. День ото дня гостья становится все суетливей и фамильярней, все больше чувствует себя у поэта как дома; ее присутствие ощущается постоянно. Но обычно такая опасно назойливая, всегда готовая вытеснить труд и творения своего хозяина и усесться на их место, здесь эта гостья ведет себя тихо и скромно. Здесь слишком много уверенности и душевной силы. И даже она, великая европейская слава, со всей своей шумихой не может нарушить царящего в этом доме глубокого внутреннего мира.
Вначале, когда, почти на пятидесятом году жизни поэта, слава пришла и водворилась в его доме, ее приняли немного удивленно. Ее давно перестали ждать и спокойно, без тени зависти, глядели, как она восседала за столами других. Разумеется, при ее появлении в Сен-Клу и Кэйу-ки-бик ей не указали на дверь, но и не усадили на почетное место. Ей не суждено было завладеть душою Верхарна. Напротив, это последнее испытание, как никогда, зримо явило мне все внутреннее величие Верхарна-человека. Я познакомился с его произведениями еще в ту пору, когда он был известен лишь узкому кругу людей как один из декадентов или символистов. Его книги, — но кто о них тогда знал? Мои давным-давно уже забытые ранние стихи и то были распроданы в большем количестве. А в Париже о нем попросту никто не слыхал, и если вам случалось упомянуть имя Верхарна, ваш собеседник неизменно восклицал: «О да! Верлен!» И я ни разу не слышал, чтобы Верхарн посетовал на это. Его ничуть не трогало, например, что Метерлинк, бывший на целых десять лет моложе его, был уже всемирно знаменит, что люди, гораздо менее талантливые, но зато несравненно более предприимчивые слыли за гениев, его же труд оставался в тени. Он продолжал упорно трудиться, ни на что не обращая внимания, и делал свое дело, ничего не требуя и не ожидая, хотя и был уверен в своей талантливости и мастерстве. Ни шагу не сделал Верхарн навстречу славе, ни разу не попался на удочку попрошаек-рецензентов и услужливых льстецов, пальцем не двинул, чтобы проложить себе путь к славе. Когда же она пришла сама и бросилась ему в объятия, он, в свои пятьдесят лет, принял ее как дар судьбы, как духовное обновление, как еще один взлет к совершенству, словом так, как принимал все в жизни.
Постепенно в его стихах начинает звучать высокий национальный пафос; не как один из жителей Фландрии говорит он теперь, а как сама Фландрия, как ее народ, и торжественные речи поэта на Международной выставке уже проникнуты духом общечеловеческого сознания, в них уже слышится отзвук мировой славы. И если прежде поэтическое творчество было для Верхарна лишь страстью, то в последние годы его жизни оно стало для него почти апостольским деянием. Он чувствовал, что как поэт призван стать провозвестником своей эпохи и славы своего народа. Он не увенчал тщеславно свою голову славой, но и не бросил ее презрительно под ноги. Она послужила ему высокими котурнами, подняв его над миром, расширив его кругозор и сделав его голос слышным народу. Я не встречал среди наших современников другого писателя — не считая, конечно, братски мною любимого Ромена Роллана и добродушно величавого Гергардта Гауптмана, — который нес бы свою всемирную славу так же красиво и с таким же чувством ответственности, как Эмиль Верхарн.