Воспоминания. о светлом и печальном, веселом и грустном, просто о жизни
Шрифт:
Уход папы и мамы в колхоз ускорил отделение их от Павла Марковича и Александры Арсанофьевны.
Отец Александр Павлович Галкин
Папа хоть и не любил колхоз, но как и у маминых братьев у него тоже появилось желание использовать вновь открывающиеся возможности. Он решил пойти на курсы трактористов в машинно-тракторную станцию (МТС), которая была создана в поселке Хозьмино в двадцати километрах от нашей деревни. Такой профессии в нашей деревне еще не было. Оставалась загвоздка с образованием. Папа лишь немного походил в церковно-приходскую школу, научился читать, писать и немного арифметике, чтобы подсчитывать сотки и гектары. К технике тянулся. Мама не отговаривала его от учебы, хотя и нелегко было с младенцами на руках. Помогала бабушка. Подавая заявление на курсы трактористов, папа написал, что за плечами два класса. Потом не раз рассказывал,
Зимой 1929 года папа и мама поженились и к весне вступили в колхоз. Папа начал работать на тракторе в 1932 году.
Первые мои воспоминания о детстве как раз и связаны с папиным трактором. Что бы ни говорили, а это был символ сельского прогресса. Само его тарахтение оглушало застывшую полусонную жизнь деревни. Стоило услышать резкий машинный треск, как ребятишки со всей деревни бежали на него. Мы с робостью подходили к трактору, чтобы потрогать его, почувствовать вибрирующую силу рокочущего мотора.
Папа обычно, останавливался, завидев меня, подхватывал на руки и ставил рядом с собой в кабинке. Как это здорово чувствовать себя выше всех, ощущать всем телом тракторную дрожь. Даже деревня казалась другой из окошка кабины.
Помню, почему-то, как я злился на своих сверстников, которые осмеивались вскакивать на сцепную рейку под кабиной трактора, чтобы прокатиться. Папа грозил им, кричал, чтобы не цеплялись за машину, а они нагло не слушались. Я тоже на них кричал и, наверно, был похож при этом на мокрого воробья, который топорщится и чирикает на своих собратьев. Ребята, естественно, должны были не любить меня за то, что задаюсь. Но почему-то мне не хочется даже сейчас осуждать себя за это. У меня был естественный повод гордиться папой. А это рождает чувство собственного достоинства. В это мне хочется верить. Подспудно я верил, что и мои дети будут впитывать уважение ко мне, не важно, как оно выражается. Боюсь, что не все так просто.
Рассказ мамы Веры Степановны о папе
Очень жалею, что у меня не было своего компактного диктофона, чтобы записать папины рассказы о войне. Уже после его смерти, осенью 1979 года у меня появилась возможность приехать на три дня на ноябрьские праздники с небольшим радиомагнитофоном «Грюндиг». Пока никого в доме кроме нас с мамой не было, я поставил на кухонном столе аппарат и во время завтрака со стопкой водки и горячими шанежками включил его. Мама все же заметила, что в магнитофоне что-то крутится, заподозрила запись, хотя с такой техникой никогда не имела дела, и стала отказываться от разговора. Я успокаивал ее. Постепенно она разговорилась, но то и дело поглядывала на аппарат. Я попросил рассказать, какой папа был в молодости. Маму начали захлестывать эмоции, она на некоторое время забыла о магнитофоне. В ее рассказе она называла папу «отцом».
– Весной-то, как сплав проходил, под Горкой большущий залом накопился у моста. Того и гляди, снесет его. Потом мост, и правда, снесло. Но той весной мужики его отстояли. Колхозников-то и мобилизовали растаскивать залом. Считали это как привилегия для колхозников. Да посылали тех, кто половчее, да посноровистей. Отправились туда отец-то наш и брат мой – Андрей. А мы, женщины-то, еды на обед наготовили и туда же, мужиков кормить. Спускаемся с горы-то к реке, а перед нами такой заломище! Бревна-то столбами кось-накось стоят. Вода меж бревнами хлещет, страшно. Стараются вырывать из залома и оттаскивать те бревна, которые заклинивают проход под мостом-то. Вот мужики-то и прыгают с бревна на бревно, несколько комлей вытащат, а другие из кучи-то сами рассыпаются и плывут по воде. Кто половчей из сплавщиков-то, тот устоит на таком бревне, плывет на нем к берегу, а другие – бултых в воду, выкарабкиваются на бревна все мокрые. Ну-ко, провались меж такими кряжами в воду – унесет под завал, вода-то сумасшедшая, буровится. Страшно! А отец-то, только багор мелькает, с бревна на бревно прыгает, на одном плывет, другие отпихивает. Смотришь, только плыл на бревне-то, а уж он на заломной куче вместе с мужиками. Тоже мокрый до нитки. Вот думаю, и не пожила с муженьком, погибнет сейчас, унесет его шальная вода. Бог миловал. Ведь разобрали залом, по бревнышку вывели лес под быками. Не дали разворотить мост.
Заговорились и я не спросил у мамы, в чем заключалась привилегия колхозников на спасении моста. Заплатили ли мужикам за ударный и опасный труд, тоже не упомянула. Может, просто мама не то слово использовала для описания
О ловкости папы Александра Павловича
А о ловкости папы я и сам мог убедиться уже после войны, когда он ходил, прихрамывая на кривую левую ногу, но преображался на реке. Шел сплав и папа меня подзуживал:
– Ты можешь на одном бревне плавать?
– Не.
– А чего не научился?
– Боюсь утонуть.
– А ты научись, и не утонешь.
– А как научиться?
– Вот смотри, плывут бревна или на берегу лежат. Ты выбирай не толстое – его трудно удержать, чтобы не крутилось. И не тонкое, чтобы выдержало. Выбирай среднее. Ноги ставишь так, будто ты бревно ступнями обхватываешь. При этом одна нога должна стоять немного впереди, другая – сзади – для устойчивости. Понял? А теперь смотри.
Папа прицеливается к плывущему кряжу, резко втыкает в дно багор и перемахивает на нем на бревно, которое под его тяжестью немного погружается, раскачивается. Два-три балансировочных движения папы и бревно успокаивается. Я иду вровень с ним по мокрому берегу, подначиваю:
– А ты рассказывал, что можешь сидеть и лежать на бревне.
– Не хочется штаны мочить – бревно мокрое.
– Наверно, плавать разучился.
Смотрю: папа садится на бревно и победно смеется. В два толчка багром он прибивает бревно к берегу, перепрыгивает на берег. В появившемся азарте я прошу у папы багор, чтобы попробовать свои силы. Он качает головой – багор для меня тяжеловат. Советует подождать лета, когда вода будет потеплее, а речка помельче. Забота о нашем здоровье и безопасности у него всегда была на первом месте. Скажу только, что я первым среди ровесников научился переплывать речку на одном бревне. Мне было тогда лет тринадцать. Борис был, конечно, ловчее, сильнее и отчаяннее меня в этом возрасте.
Валентин силой и ловкостью не отличался. У него я перенимал навыки рыбной ловли, различать полезные и поганые грибы, запоминать места, где они растут. Фаина меня методично учила, как собирать землянику, чернику, бруснику, чтобы не мять их и не засорять листочками.
Глава III: Война
Ужасное черное слово. Мне было 4 года, когда началась война. Из самых ранних картин мне приходит на память, иногда навязчиво, как самый первый образ чего-то мрачного, трагического, безнадежного. Лето на севере короткое, мокрое, холодное, незаметно переходящее в еще более холодную и унылую осень. А тут и вовсе выпал снег так рано, что мы не успели выкопать картошку на своей полосе. И мы всей семьей, кроме мамы, занятой на скотном колхозном дворе, бродим по неглубокому, но противному мокрому снегу, перемешанному с землей, копаем картошку, запасаемся на долгую холодную зиму. Все семьи на своих полосках заняты тем же. Первый неестественно белый снег вперемешку с черными комьями земли – два противоположных цвета – это и не поле, и не снег, а какая-то мертвечина. По этому странному пространству серыми тенями уныло бродят, копаются невеселые люди. Когда кто-то новый появляется в поле, ему кричат: не слышно ли чего нового о войне? Это слово «война» тоже, видимо, звучало для меня тогда новинкой, если задело мое воображение. Потом и оно станет привычным.
Не врезались почему-то в память четырехлетнего мальчишки проводы мужиков и парней в армию под истерику и вопли женщин. Деревня дала три или четыре десятка солдат для пекла первых боев. Но помню, как уже во второй половине войны вся деревня сбегалась к дому, в который пришла похоронка. Женщины бегали, не зная, как помочь тем, кого настигла беда. Каждая похоронка вгоняла деревню в оцепенение. Кто следующий получит страшную бумажку?
Наш отец, как и большинство трактористов области, в первые два года оставался на брони. Хлеб, картошка и даже сено нужны были армии, и трактористы здесь нужны были не меньше, чем в армии. Во второй год, когда Украина, Кубань и многие центральные области были заняты немцами, выращивание хлеба стало основной задачей не только южной Сибири, Поволжья, Казахстана, но и европейского Севера. Эти два года наша семья еще не испытывала лишений, как позднее. Папе платили зерном и мы не так голодали. Даже на зиму 1943 года у нас с едой было лучше, чем в других семьях. Трактористам и раньше в деревнях завидовали, а в первые годы войны тем более. У нас в доме оказалось несколько мешков гороха – часть папиного заработка. Горох в тот год хорошо уродился. А поскольку он шел по другим ведомостям государственных расходов, то им и оплачивали труд местных трактористов. Государству требовалось в первую очередь сдать рожь, ячмень, овес. Мы высушили на печи горох и ссыпали в мешки. К нам чаще стали забегать друзья Валентина и Бориса, мои сверстники, чтобы поесть горошку, твердого, как камень.