Воспоминания
Шрифт:
Однажды я был приглашен аккомпанировать молодой певице. Это занятие мне нравилось. В консерватории существует прекрасный обычай: учеников старших классов заставляют аккомпанировать в классах пения. Я не имел тогда опыта, но все же от времени до времени охотно услуживал товарищам — певцам. В то время в классе профессора Эверарди было немало замечательных певцов. Учились тогда Тартаков, Лодий, госпожа Тиме и много других. Я помню прекрасно постановку “Дон Жуана” Моцарта. Лепорелло отлично исполнял Габель, впоследствии инспектор и профессор консерватории. Тартаков поражал не только красивым голосом, но и врожденным инстинктом быстро находить соответственное выражение для совершенно новых романсов Чайковского. Тогда мало развитой, мало образованный и очень грубый по натуре, он был для меня загадкой. Откуда берет он эту тонкость исполнения, откуда это проникновение ii сущность произведения? Неужели достаточно обладать только голосом и музыкальностью? Но нет. Вероятно, Тартаков потом много работал над своим развитием. Он прекрасно создавал некоторые роли и до последнего времени не переставал отлично петь.
Вернусь к своему новому занятию. Это была молодая девушка очень красивой и интересной наружности. Она жила с матерью. Они, видно, были гречанки. У обоих был какой — то испуганный вид, или, вернее, что — то глубокое и серьезное они пережили. В глазах у дочери я всегда читал застывшую печаль. Совершенно не знаю подробностей их жизни, но что — то трагическое чувствовалось и в окружающей обстановке, и в обоих женщинах… Это невольно возбуждало мою симпатию к ним, и я старался по возможности быть полезным ученице своими советами. Однажды мать после занятий попросила меня поиграть. Я охотно исполнил целый ряд вещей и, окончив, был поражен впечатлением, какое моя игра на нее произвела. Она была тронута до слез. “Ваша игра, — сказала она, — напоминает мне игру моего сына”. Фамилия этих дам мне не была известна, так как я был приглашен от имени лица, которое я редко там встречал. На мой вопрос, кто ее сын, она ответила: “Известный на юге пианист Масалов”. Я был поражен в первый момент и готовился уже рассказать историю наших занятий, но, тотчас же сообразив, что это может огорчить почтенную даму, ничего не сказал. Внутренне же почувствовал какое — то удовлетворение.
Однажды
Вспоминаю еще один несколько странный урок, рекомендованный мне знаменитым петербургским врачом Зеленским. Занятия происходили в комнате рядом с ссудной кассой. Проходить приходилось через самую кассу. Дочь содержательницы кассы, милая развитая девушка, прекрасно занималась. Несоответствие наших занятий с тем, что происходило в соседней комнате, так бросалось в глаза, что невозможно было обойти его молчанием. Нередко приходилось беседовать на эту тему, и я убедился, что она и старший брат ее, реалист, не дождутся, когда станут самостоятельными, чтобы развязаться с тяготившей их кассой. Я, конечно, всячески их в этом поддерживал, и вот интересно мне теперь, через 35 лет встретиться с ними. Что они поделывают?
К этому времени относится событие, взволновавшее всю консерваторию и послужившее темой для рассказа Потапенко (тогда ученика консерватории по классу драматического искусства) [“Проклятая слава’’] [151] . Это было самоубийство 14-летнего скрипача Каминского. Как сейчас помню его маленькую изящную фигурку, тонкие черты лица, белокурые волосы и совсем детское личико. Необычайно живой, гибкий и шаловливый, он положительно ничем не давал повода предчувствовать возможность такого трагического поступка. Замечательный скрипач, он являлся украшением класса профессора Ауэра, поражая [недетской] зрелостью своего исполнения и удивительной для его лет техникой. Он был общим любимцем и баловнем, консерваторской гордостью. Что могло произойти в этой маленькой душе? Что должен был пережил бедный ребенок, чтобы повеситься на струне (кажется, так окончил он жизнь)? Все это осталось тайной. Я помню и отца его, который часто приходил за сыном в консерваторию. Он, кажется, тоже был скрипачом. Можно себе представить, какой это был удар для родителей. Рассказ Потапенко написан прекрасно, но вряд ли все происходило так на самом деле. Впрочем, мне было тогда 15 лет, и я мог многого не знать, тогда как Потапенко, заинтересованный, мог, наоборот, все разузнать.
151
Потапенко Игнатий Николаевич (1856–1928), писатель. Упоминаемый рассказ напечатан в книге: Потапенко И. Н. Повести и рассказы. Т.II, изд. Ф. Павленкова. СПб., 1891. С.293–320
В то время не было такого количества юных талантов, как теперь, и смерть Каминского произвела потрясающее впечатление. Совсем незаметно прошло пребывание [в консерватории] будущей гордости России, Рахманинова. Я помню его маль — [чи]ком лет 9-ти. Букв “л” и “р” он совсем не произносил, и мы часто спрашивали у него какой у него завтрак, зная, что ответ будет: “Буйка с ябиновым вайеньем.” Он очень недолго пробыл в Петербурге. Впоследствии мы уже встретились в Москве. Помню я начинающего скрипача Эмиля Млынарского. со старшим братом которого — виолончелистом Францем — я был знаком через виолончелиста Константина Хоста, моего приятеля. Франц был несомненно очень одарен и мог бы быть хорошим виолончелистом, но поздно как — то начал и не вполне отдавался музыке. Зато Эмиль быстро успевал и к моему отъезду из Петербурга был уже недурным скрипачом. Впоследствии он отдался дирижерской деятельности и сделался очень популярным в Англии. Он проявил дарование и как композитор. Его скрипичный концерт часто исполняется. Эмиль оправдал возложенные на него надежды.
В мое время консерваторию кончил[и] М. М. Ипполитов — Иванов, А. Э.фон-Глен, скрипач Горский, пианисты: Домашевский, Раигоф, Лавров, Бенш, Косовский, Л. Шор, Ф. Блуменфельд и мн. др. Певцы: Тартаков, Лодий, Габель; певицы: Тиме, Салима, Зарудная и др. Всех не упомню, но многие заняли видное место на музыкальном поприще, а некоторые приобрели большую известность… Я упоминал имя виолончелиста Хоста [через него произошло знакомство], с которым тесно связывается все направление моей следующей жизни.
Когда и как я с ним познакомился — не помню. Знаю только, что сойтись с ним было легко. Добродушный, наивный и чрезвычайно обязательный, он был дружен чуть ли не со всей консерваторией. Тромбонист по специальности, он вынужден был перейти на виолончель из — за болезни груди. Однажды, ветретив меня в консерватории, он говорит, что имеет для меня недурной урок, и если я согласен его взять, то он готов сейчас же со мною туда пойти, тем более что это недалеко от консерватории. Театральный переулок был недалеко от Разъезжей улицы, надо было пройти только Чернышевский переулок [152] . Я охотно согласился, и мы отправились. Дорогой он несколько раз, добродушно усмехаясь, говорил мне, что заниматься придется с очень маленькой ученицей. Я совершенно серьезно отвечал, что у меня уже была маленькая ученица и я знаю, как вести начальное преподавание. Вскоре мы подошли к воротам одного дома, вошли во двор и в глубине у вторых ворот поднялись в третий этаж. Нам отворила дверь добродушная прислуга и просила обождать в гостиной. Из большой и светлой передней одна дверь — против парадной — шла в кухню, тоже светлую и очень чистую, другая — против окна передней — была закрыта, а третья, с левой стороны, вела в гостиную. Я останавливаюсь на всех подробностях, так как с этого момента в моей жизни наступила новая эра. Пока хозяйка дома не появлялась, я внимательно осматривал все кругом, и от всего получалось впечатление чистоты и порядка. В небольшой гостиной не было ничего лишнего. Большое место занимал рояль фабрики Шредера, очень хорошо поставленный к свету. Между двумя окнами стояло трюмо. Диван, два кресла, стол, покрытый ковровой скатертью, на котором стояла лампа, несколько стульев — вот приблизительно вся обстановка.
152
Чернышев переулок — ныне улица Ломоносова, Театральная улица — ныне улица Зодчего Росси, Разъезжая улица не меняла своего названия.
153
Раиса Михайловна Муллер, будущая жена Д. С. Шора
От приятеля я узнал, что кузина его живет самостоятельно, работая и управляя типографией брата, помещавшейся тут же, этажом ниже. Что прежде она работала наборщицей для изучения всего дела и вообще никакой работы не боится и никакой работой не гнушается. Что ее заветное желание заняться музыкой только теперь могло осуществиться, и что если она за что берется, то всей душой отдается делу. Все это вместе с впечатлением, вынесенным мною от первого посещения, как — то особенно заинтересовало меня новой ученицей, и мне хотелось оказаться на высоте своей новой задачи. Я уходил после каждого урока взволнованный и разгоряченный упорным желанием дать возможно больше за уроком. Ученица была старательна, внимательна и аккуратна, но руки не отличались необходимой гибкостью, и она не отличалась быстротой соображенья, зато все, что становилось понятным, прочно усваивалось, и я могу сказать, что успехи были недурные, даже весьма недурные. Для меня урок перестал быть уроком. Я ждал дня наших занятий как праздника и никогда не замечал времени. Оно почему — то в эти дни двигалось необычайно быстро. Мое состояние не могло, конечно, укрыться от моей ученицы, которая, однако, ничем не обнаружила, что замечает его. Раз только, во время игры в четыре руки, она как- то ошиблась, и я сгоряча схватил ее за руку и сжал крепко, отчего точно электрический ток прошел по всему телу у меня; когда же при повторении она сыграла верно, то я — сам не знаю, как это случилось, — взял и поцеловал ее руку. Она быстро сбоку взглянула на меня, но ничего не сказала. Я боялся, что она может посмотреть на это как на дерзость, а между тем я был
В таком состоянии постоянных душевных переживаний протекли последние два года моего пребывание в Петербурге. Возле меня был преданный друг, с которым я мог делить радости и печали. Когда она, разрумяненная морозом, свежая и прекрасная, появлялась неожиданно в моей крохотной комнатушке на Мойке, где мы жили с братом, то мне казалось, что все озаряется каким — то волшебным светом. Я был преисполнен любви, благодарности и благоговения к той, которая внушила мне так много прекрасного. А она? Что происходило в ее душе? Что переживала она? Подобно солнечным лучам, под благотворным влиянием которых все расцветает, так расцветала она под обаянием охватившего ее чувства. Жизненная энергия удвоилась. Чувство ее ко мне обрекало ее на борьбу с близкими, которые не были довольны ее выбором. И если мне явно не выказывали нерасположения, то я все же это чувствовал. Возможно, что против меня лично ничего не имели, но были недовольны нашим взаимным расположением, которого скрыть мы никак не могли. Предстояла длительная и упорная борьба. Она спокойно и сознательно шла на это. Вспоминая здесь этот период времени, я не могу не признать, что мне приходилось смотреть на нее [нее] снизу вверх. И сейчас — через много лет — снова переживая былое, я с грустью думаю о себе и с гордой радостью о ней. Все великое и прекрасное в жизни свершается верой и любовью. И вот на склоне дней я утверждаю, что, как истинно верующий и благоверный еврей говорит “пусть отсохнет десница моя, если я забуду тебя, Иерусалим” [154] , так каждый из нас должен сказать своей избраннице: “Ты одна на всю жизнь, и пусть отсохнет десница моя, если я забуду Тебя”. Пусть проза жизни ядовитым жалом отравляет красоту, поэзию и прелесть ее. Вот тут — то и надо находить в себе силы и внутреннее содержание, чтобы противостоять этой отраве. Такое противоядие раз и навсегда парализует действие яда… Сейчас не место обо всем этом распространяться. Мне придется к этому вернуться после, а теперь буду продолжать. Мы, южане, мало чувствуем весну. Она как — то незаметно на юге переходит в лето. Зато на севере весна особенно прелестна. После туманной, серой, снежной зимы она вносит какую — то бодрость и радость в серую петербургскую жизнь. Задолго ее начинаешь чувствовать. Зимняя суровость сменяется весенней мягкостью. Под живительными лучами весеннего солнышка снег тает и разливается ручейками. Всюду возникает жизнь. Появляются чирикающие птички. Подснежники высовывают свои голубые головки из — под снега. И человеческая душа начинает выпрямляться под влиянием волшебницы — весны. Все это я перечувствовал и пережил, когда однажды весною очутился далеко от Петербурга и провел несколько часов один. Моя ученица уехала в Киев по каким — то делам и в этот день должна была вернуться. Я рассчитал время, и чтобы встретить ее часа за два от Петербурга на станции Любань, должен был выехать с утра, а ее поезд приходил часов в б — 7 вечера. У меня в распоряжении было несколько часов, в течение которых я был предоставлен себе самому. Была та весенняя пора, о которой я говорил выше. На душе у меня было тяжело. Неясное и неопределенное будущее пугало меня. Я был собою недоволен. Музыкальные занятия мои с фан-Арком хотя и наладились, но отношений настоящих не было. А между тем я внутренне был готов к каким угодно музыкальным подвигам. Никакая работа меня не пугала. Я был в положении мечтательной девушки, душа которой жаждет любви и готова к ней, но ждет героя, который принял бы ее любовную жертву. Фан — Арку не было дела до моих переживаний. Даже наоборот, зная, что я даю уроки и живу ими, он, конечно без злого умысла, находил возможным издеваться надо мною, говоря, что никому не рекомендовал бы заниматься у такого ученика. И все оттого, что я так и не мог выучить вальс […]*. Помню, что он как — то задал мне сонату ф-моль Гуммеля 1 ч. и остался доволен тем, как я ее приготовил. Когда же я при этом позволил себе сказать, что всегда охотно учу то, что мне по душе и в чем чувствую содержание, то он, рассердившись, не стал больше разговаривать. Итак, очевидно, мы не подходили друг другу. Надо было что- либо предпринять. Ведь будущее зависело от этого. В таком настроении я находился в памятный для меня весенний день в ожидании той, которая становилась для меня дороже жизни… Я ушел далеко от станции и всякого жилья и очутился лицом к лицу с весенней распускающейся природой, первый раз в жизни я почувствовал весну. Незаметно для себя самого я точно весь обновился под живительными теплыми лучами яркого весеннего солнца. Душа выпрямлялась и наполнялась бодростью. Тяжелые мысли таяли как снег, и на сердце становилось хорошо и легко. Так вот она, весна, думал я, вот она волшебница, усыпающая свой путь распускающимися цветами, воспетая поэтами и создающая поэтов. Я себя не узнавал. Куда девалось мое малодушие. С необычайной силой почувствовал я, что люб лю и любим. Весна, весна в моей груди. И слезы благодарности теклиу
154
Строка из 137 псалма Давида (Теиллим/137/4 — 5): “Если забуду тебя Иерушалайм, пусть забудет (меня) десница моя” (Кетувим. Иырушалаим. 1978; ред. Давид Йосифсон). В русской Библии псалом — 136. В 588 г. до Р. Х. Иерусалим был разрушен вавилонским царем Навуходоносором (604–562/61 г. до н. э.), а его жители уведены в плен. Данный псалом — клятва, данная изгнанниками.