Восстание на «Св. Анне»
Шрифт:
Я смотрел, как голова Быстрова то показывается над палубой, то ныряет вниз. Но вот он заметил меня, резко отвернулся и скрылся в глубине кладовушки.
Я отвернулся и пошел в сторону. Палубная жизнь на судне шла полным ходом. Бегали взад и вперед матросы в серых парусиновых брюках и брезентовых сапогах. У лебедки, готовясь к завтрашней разгрузке, суетится третий помощник. С передней лебедкой что-то неладно. Высокий, широкоплечий, чернявый украинец Степаненко стоит у мотора, словно вагоновожатый на площадке трамвая, и по команде третьего помощника то пускает, то останавливает мотор. Лебедка визжит, гремит цепью, лязгает разболтанными частями.
Наверху гулко хлопнула дверь. Это капитанский вестовой Глазов проветривает «помещение».
Тяжелые
Капитан вышел из кают-компании и направился на мостик. Боцман опять с ним. Увидев Шатова, я вспомнил о Быстрове и почти сейчас же увидел его. Он спускался в матросский кубрик с белым жестяным ведром в руке. Он смотрел в сторону, но я чувствовал, что он видит меня и следит за каждым моим движением. Вот скрылись его плечи, голова, и дверь захлопнулась. Я опять пошел в кают-компанию. Сюда же пришли и капитан и старший помощник. Старший — высокий, сухой, с желтыми зубами, вялым цветом лица и с английским пробором до затылка — всегда был мне несимпатичен. Он происходил из старой морской семьи, — один из предков его даже был адмиралом, и только какой-то скандал, о котором старший не любил рассказывать, помешал ему кончить морской корпус и выйти в военный флот. Старший держался высокомерно, был груб с матросами и всячески старался поддерживать на нашем коммерческом судне военную дисциплину. Звали его Андреем Никитичем Чеховским. С капитаном он кое-как ладил, но ко мне и к третьему относился свысока. Он ненавидел большевиков и даже одно время думал пойти добровольцем на сухопутный фронт белых. Капитан сел в морское кресло, наглухо прикрепленное к палубе, положил голову на полные волосатые руки и, покачиваясь, глядел в зеркало, вделанное в стену над низким резным буфетом красного дерева. В зеркале мерно качалось четкое отражение покрытого барашками моря и то поднималась, то падала серая полоса далекого скалистого берега.
— Какие шансы? — говорил он угрюмо и медленно. — Шансов, батенька, никаких: Колчак был силой! Деникин до Орла дошел! А где они теперь? Ну, а Северная область если еще и не занята большевиками, то лишь потому, что сейчас им не до нее. А придет черед — разделаются быстро и окончательно.
— Значит, по-вашему, большевики победят?
— Уже победили. Киев у них, Полтава и Харьков — тоже. Наши сидят в Крыму, как в ловушке. Союзники нас бросают. Плохо!
— Борьба еще не окончена, — с горячностью отвечал Чеховской, — бороться нужно до последнего выстрела.
— Конечно, не кончена. В этом вы правы. Борьба еще возобновится, но это будет тогда, когда большевиков возненавидит вся страна: и крестьяне и рабочие.
— Так рассуждали англичане перед эвакуацией.
— Вы думаете, они были неправы? События доказали верность их выводов. Не так ли, Николай Львович?
Вопрос был задан мне в упор.
— У вас есть какие-нибудь новости? — ответил я встречным вопросом.
— Какие могут быть новости в море? Как у вас, так и у нас.
— Ну, если вы знаете только то, что и я, то это не много. — заметил я и вышел на палубу.
В дни успехов белого движения капитан и старший держали себя с командой нагло. В пьяном виде они грозили матросам поркой. Но дни побед миновали, и настроения обоих изменились. Капитан как-то сразу обмяк, стал часто задумываться, а старший упорно ждал какого-то, одному ему известного, поворота событий.
Когда мы покидали Тромсэ, один из портов северной Норвегии, мы уже знали, что дела белых плохи, но что Северная область все еще держится. В непроходимых болотах, в таежных чащах северных лесов на тысячи верст раскинулся фронт архангельского правительства. Но только
Утренняя приборка кончилась, и на прибранной палубе стало пустынно. Резкий ветер и холодные брызги разгулявшихся волн не располагали к прогулкам на свежем воздухе. Команда сбилась в жарко натопленных кубриках, штурманы и механики попрятались по каютам. Только вахтенные матросы, сидя у носового колокола под прикрытием борта, зябко кутались в кожаные, подбитые волчьим мехом куртки, да вахтенный штурман носился от одного конца командного мостика к другому. Я поднял воротник куртки и подошел к борту.
Все то же море — густо-синее с белыми завитками бурунов, туманный горизонт, ни паруса, ни лодки. Только птицы без устали кружат над нами, то обгонят судно, то, пугаясь черного дыма, отлетят в сторону и опять налетают. Ветер режет лицо, и я поспешил укрыться за стеной капитанской каюты. Здесь, на скамье, привинченной к палубе, я увидел Быстрова. Он уткнул нос в грязный волчий воротник и смотрел на далекий берег.
«Чего он мерзнет, дуралей? — подумал я. — Вахта не его, вахтенный матрос на своем месте».
Быстров встал.
— Ты что? Тепло надоело?
— Никак нет, просто так. — И он собирался уйти.
— Погоди, Андрей! — сказал я. — Скажи мне, зачем делал это?
— Зачем делал, затем и делал, — сказал он грубо. — А только знайте, — выкрикнул он высоким, срывающимся голосом, — донесете — не я один... Тут вам и придется!.. Генриха сгубили... — Он резко повернулся ко мне спиной и зашагал на бак.
«Генриха? — подумал я. — Это, вероятно, он о Касе».
Я пошел к себе в каюту и лег на койку. Надо было привести в порядок мысли. Я вспомнил все происшествия прошедшей ночи, и только теперь мне стало ясно, какая опасность грозила кораблю. Я представил себе разбитый взрывом корабль: доски, ящики, бочонки, обломки бревен несутся по волнам, тонут люди, — и о судьбе, постигшей команду океанского судна, быть может, никто и не догадался бы. Только теперь я понял, что спас человека, готовившегося стать нашим убийцей.
Конечно, я спас Андрея не потому, что хотел совершить хороший поступок. Не из страха и не из любви к Андрею. О том, что он ненавидит белых, я в то время мог только догадываться, да и то, пожалуй, потому, что без малого все команды судов на Севере считались красными. Недаром единственное военное судно правительства Северной области броненосец «Чесма» — старая калоша — был разоружен по приказу главнокомандующего генерала Миллера. С него свезли на берег все снаряды, и у пушек были отвинчены замки. Белые власти боялись, как бы матросы в один прекрасный день не запалили по городу и не превратили бы дряхлую «Чесму» в архангельскую «Аврору».
Сам я о большевиках думал тогда, что это враги моей родины, но и к белым у меня душа не лежала. Сын сверхсрочного матроса, я хорошо знал офицеров, особенно морских, так называемую военно-морскую «белую дворянскую кость». Толкаясь по тылам белых армий, по южным и северным портам, я убедился в том, что белым не победить красных. За красными шли массы, у них были порыв и вера в свое дело, крепкая организация, железная дисциплина, а у белых — всюду был развал, офицеры гонялись за чинами, пьянствовали, развратничали и неумно, неосмотрительно свирепствовали по деревням и в захваченных рабочих центрах. Но тогда я еще и не думал о переходе к красным. Не выдал я Андрея потому, что стало мне жаль парня. Я помешал ему совершить страшное дело, на которое он, по-видимому, смотрел, как на подвиг, но выдать его я не захотел.