Восточный вал
Шрифт:
Тем не менее, гестапо пока что не интересовалось — по крайней мере, всерьез — ни его родословной, ни степенью надежности. Что, конечно же, было возмутительной оплошностью Мюллера.
— Это было бы очень благоразумно с вашей стороны.
— В то же время сделаю все, что от меня требуется.
— И даже больше, — жизнерадостно заверил его «самый страшный человек Европы».
— Как прикажете, штурмбанфюрер. Я всегда восхищался вами.
Скорцени брезгливо поморщился: вот чего он терпеть не мог, так это славословия.
— Прикажу вернуть его со всеми теми
— Но у фюрера шрам от ранения. Он старый.
— А вы запишете в его медицинской карте, что рану пришлось вскрыть. Болела, ныла. То есть обновите ее. Что еще? — поднялся Скорцени, давая понять, что разговор завершен. — Да, вам выделят палату в одном из секретных госпиталей. Секретных, подземных, — решил Скорцени, что лучшего места, нежели «Регенвурмлагерь», ему не сыскать. — Все.
— Видите ли, — замялся Нойман, — остается одна деликатность.
— Какая еще «деликатность»?
— Дело в том, что, вследствие ранения фюрер лишился одной из важнейших мужских принадлежностей.
Скорцени застыл с приоткрытым ртом.
— Нет, это не то, о чем вы подумали.
— Молите Господа, что при этом не присутствует Ева Браун. Она бы вам подобного намека не простила. Чего же он лишился?
— Яичка.
Скорцени сочувственно и в то же время недоверчиво помолчал.
— Когда, а главное, каким образом это произошло?
— В медицинской карточке фюрера все описано.
— Что, вообще обоих яичек?
— К его счастью, только одного [48] , — Нойман растерянно развел руками, словно вина за потерю этой драгоценности лежит именно на нем. — Но для мужчины это тяжкая потеря.
— Кто бы мог усомниться в этом?!
— Произошло это еще после прошлой войны. И хирурга, который… — Он умолк и растерянно уставился на Скорцени.
48
Реальный факт.
— Чего вы умолкли?
— Этого хирурга уже нет.
— Насколько мне известно, такую операцию может проделать любой фельдшер. Или, может быть, хирург, оперировавший Гитлера, обладал каким-то особым «почерком»?
— Никаких особенностей.
— Тогда в чем дело?
— Не можем же мы…
— Почему вы решили, что не можем? Мы-то с вами как раз все можем. А уж тем более — это.
Нойман еще больше сник и вобрал голову в плечи.
— Что вы мнетесь, дьявол меня расстреляй?!
— Но это же кастрация…
— Да что вы говорите?! Но одно-то у него еще остается! И вообще, чем двойник фюрера Зомбарт лучше фюрера? Почему фюрер должен довольствоваться только одним, а он — двумя?!
— Убийственная логика, — признал хирург, суетно подергивая дрожащими, по-горильи волосатыми руками.
— Так чего вы от меня ждете? Что, пожалев двойника фюрера, пожертвую своим собственным яичником! Нет, скажите прямо: вы этого хотите?!
— Что вы, что вы! — мертвецки побледнел Нейман. —
— Тогда вон отсюда! И чтобы никаких псалмопений по этому поводу, никаких псалмопений!
— Несмотря на неописуемый — хотя и показной — гнев «самого страшного человека в Европе» у двери хирург все же споткнулся и остановился.
— То есть должен понимать так, — пролепетал он, — что вами отдан приказ?
— Для вас лучше было бы не слышать формулировки приказа, который будет касаться лично вас, Нойман, если вы еще раз решитесь представать передо мной с подобными глупостями. Завтра же в ваше распоряжение поступит секретный «пациент номер, два», вместе с которым вас доставят в секретный исследовательский госпиталь одного из концлагерей.
— Понимаю, понимаю… — едва слышно пролепетал Нойман.
— Вернетесь ли вы оттуда вместе с пациентом или же останетесь в подземелье навсегда, — зависит от того, насколько у вас хватит фантазии и благоразумия. А что касается извлеченной «достопримечательности» этого пациента, то вам будет позволено носить ее на груди, в виде талисмана.
— Я понимаю вашу привязанность к Великому Зомби, гауптштурмфюрер Родль, но в последнее время меня больше стали занимать те, истинные зомби, которые должны возникнуть в подземельях «Регенвурмлагеря».
— Судя по европейской прессе, все мы, еще сражающиеся за интересы рейха, уже напоминаем кое-кому зомби.
— Уж не меня ли янки хотят взять за образец зомби-СС?! — артистично изумился Скорцени.
— Персонально пока что никто не назван, — чопорно доложил обер-диверсанту рейха его адъютант.
— Растерялись? Не решаются?
— Просто у янки и томми существует примета: никогда не упоминать всуе вашего имени, как имени «самого страшного человека Европы».
Адъютант Родль только что просмотрел подготовленный для Скорцени аналитиками имперской службы безопасности краткий обзор прессы противника, и пребывал в том «состоянии предуныния», в которое впадал всякий раз, когда его вынуждали взглянуть на положение Германии глазами человека из-за Ла-Манша, а то и из-за Атлантики. Потому что все отчетливее понимал: мир — мыслящий, цивилизованный мир — давным-давно отвернулся от рейха. И теперь вопрос жизни и смерти состоял уже не в том, чтобы победить в этой войне, а в том, каким образом примириться с народами, которых германцы по своей воле превратили во врагов.
— Я всегда считал, что чтение газет не способствует повышению воинственности вашего духа, Родль.
— Пусть это зачтется мне как самопожертвование, — положил тот на стол перед обер-диверсантом только что отпечатанный краткий обзор прессы, давая тем самым понять, ради кого он приносит себя в жертву.
Скорцени взял дайджест, бегло пробежал взглядом первые абзацы и отшвырнул его на край стола.
— По-моему, перечитать все это способен только человек, решивший, что жертвовать ему уже нечем и незачем, — возразил он, снисходительно пожимая плечами.