Вот пришел папаша Зю…
Шрифт:
— Я сейчас выйду и всех их поубиваю! — пообещал заспанный Лёша. — Раздобуду где-нибудь пистолет, выйду и перестреляю.
— Весело-то… — пробормотал из своей постели Борис-младший и натянул на голову одеяло.
Борис Николаевич закрыл глаза. Господь посылает ему это наказание за все его грехи, за все ошибки. И он должен мужественно это наказание терпеть. Да, он заложник собственных ошибок. Это он во всём виноват, только он один. Не смог… Не доглядел… Поверил… И вот результат.
Борису Николаевичу вдруг вспомнилась картина художника Сурикова «Меншиков в Берёзове». И он вот так же… В тесноте, в опале… Внуков только жалко — Глебушка… Борис…
Просамоедствовав
С улицы окна были зарешёчены, и всё, что увидел Борис Николаевич, было в клеточку. Взгляд Ёлкина был тосклив, напоминал взгляд больного животного, и упирался в мусорные баки.
Потом Борис Николаевич прошлёпал к двери. Сняв с гвоздя стульчак, машинально надел его себе на шею и двинулся по коридору.
— Николаич! — вдруг услышал он в полутёмном коридоре зовущий шёпот. — Пойдём ко мне! Быстро только, пока твои не видят. Есть у меня…
Ёлкин почувствовал, как кто-то взял его за локоть и настойчиво протолкнул в открывшуюся дверь. В нос ему шибанул несвежий спёртый запах, и он понял, что очутился в незнакомой комнате. Рядом суетился Софокл.
— Ты, Николаич, того, садись вот… — Софокл сбросил со стула какую-то рухлядь и подставил его гостю. — А я уже успел сбегать, купить это дело… — он вытащил из-под подушки бутылку водки с аляповатой наклейкой и водрузил на стол. — Сегодня «улов» хороший был: после выходных завсегда полные баки посуды. Живём!
Ради высокого гостя Софокл даже решил сменить «скатёрку»: замахнул в залитые пивом расстеленные на столе газеты селёдочные хвосты и постлал свежие.
— К столу вот садись, Николаич, — пригласил гостя Софокл. — Да сыми хомут-то свой! — он снял с шеи Ёлкина стульчак и положил на стол.
Пока хозяин бегал, устраивая небогатое угощение, Борис Николаевич безучастно разглядывал его комнатушку. Ёлкин сам не слишком-то ценил комфорт, но жильё Софокла произвело впечатление даже на него. Комната представляла собой филиал помойки. Железная полуржавая кровать с постелью без белья была покрыта солдатским, прожжённым в нескольких местах одеялом. Из мебели, кроме шаткого стола и стула, на котором восседал Борис Николаевич, стояла белая больничная тумбочка. Остальное пространство, включая тумбочку, было завалено всевозможным хламом: сломанными вещами, книгами, детскими игрушками… Нет, игрушками Софокл не играл и книг не читал — это всё был его «улов» из мусорных баков, который каждое утро до прихода машины Софокл выуживал и, если удастся, продавал на барахолке — чем и кормился. На окне у Софокла висела верёвочка с тощими воблинами — ещё одна статья его скудного дохода.
— Говорят, Николаич, сделают, что магазины снова с двух часов открываться начнут, — тревожно сказал Софокл. — Ну, тогда — ё-моё!
Он разлил по замызганным стаканам водку, на закуску снял с окна и сдёрнул с верёвочки сушёную рыбёшку.
— Николаич, ты того… не расстраивайся. Щас выпьем — как рукой снимет!
Ёлкин несколько оживился перед предстоящим застольем, чокнулся с Софоклом и в один миг осушил свой стакан. Поморщился: такой гадости он давно не пил.
— Ты… это… — начал Борис Николаевич, будто очнувшись от долгого сна. — Как звать-то тебя? Забыл…
— Софкой все кличут. Ну и вы, стало быть, зовите, — великодушно разрешил Софокл. — Детдомовский я. Кто меня так назвал — хрен его знает. А мне и без разницы: по мне хоть горшком зови, только в печь не ставь. Гы-гы-гы! — обнажил Софка трухлявые, как и всё в его комнате, зубы. — Ещё по одной, Николаич?
Тяпнули ещё по одной. Некоторое время оба молча терзали дохлых рыбёшек.
— Софка… — начал Борис Николаевич. — Ты ж понимаешь… Я ж хотел как лучше… Чтобы народ… Чтоб россияне…
— Конечно хотел, Николаич, — быстро согласился Софокл. — Я ж понимаю, тяжело тебе было.
— Софка… — хмелея, тяжело ворочал языком Ёлкин. — Я ж как лучше людям хотел. Я ж всё для них старался, понимаешь… Я когда первый раз в Америку ездил… в эти, то есть, Соединённые Штаты… В восемьдесят девятом ещё было… Как зашёл в их супермаркет, а там… Ну поверишь, тридцать тысяч наименований товару! Красотища, цветы кругом, освещение — ну как на выставке какой у инопланетян, понимаешь. И ходят туда за покупками обыкновенные рядовые американцы. А у нас тогда в магазинах пустые полки были, продукты по талонам давали. Продавщицы хамят, народ нищий, голодный, злой. И вот, стоя там, в этом американском супермаркете, посреди такой красотищи, дал я себе клятву, что если только я прийду к власти, то и у нас всё так будет. Чтобы в магазинах — цветы, музыка, вежливые продавщицы, подсветка витрин всякая и тридцать тысяч наименований товару! Я ж хотел… — и скупые слёзы полились по небритым щекам незадачливого экс-президента.
— Николаич… — Софокл растрогался, подошёл к Ёлкину и обнял его за плечи. — Ты, того, не плач. Ну, конечно, ты малость не рассчитал…
— А меня теперь… — продолжал сквозь слёзы Борис Николаевич, — в коммунальный сортир, за решётку… За что?!
— Николаич… — прослезился и Софокл. — Я ж всё понимаю… Ну, давай ещё по стопарику.
— В геноциде обвиняют! А я за наш народ, за Россию — на танк…
— Николаич, мы ж помним… как ты на танк… под танк… на рельсы…
— Только не вспоминай мне эти рельсы! — заскрипел зубами Ёлкин. — Они и так мне каждую ночь снятся, понимаешь. Эх, Софка, что это за жизнь такая у меня… Не сладилось что-то. А так всё хорошо начиналось в девяносто первом! Я ж думал: ну всё, в лепёшку расшибусь, последнюю рубашку с себя сниму, а демократию эту чёртову построю! А оно вон как всё обернулось… И всё коту под хвост, понимаешь: опять эти коммунисты хреновы пришли. Вот ты, Софка, — обратился к собутыльнику Борис Николаевич, — скажи честно: за кого голосовал? За Зюзюкина, небось?
— Да мне чего, Николаич… — смутился Софокл. — Мне чего сказали: у нас, мол, кто у власти? — лысый — волосатый, лысый — волосатый, по очереди. Ну ты сам посуди: Ленин был лысый, потом Сталин — с волосами; потом Хрущ — лысый; потом этот, бровастый. Потом… чекист в очках — тоже лысый, потом — «полутруп» с волосами. Гробачёв потом… Ты… Ну, теперь, говорят, нужно, чтоб лысый был. За Зюзюкина, вот сказали, голосовать надо — он всё вернёт, как раньше было. И лысый ж, Николаич!
— Чёрта лысого вам надо, понимаешь!
— Слушай сюда, Николаич, что я тебе скажу, — доверительно зашептал Софокл. — И при коммунистах жить можно! Прокормимся! На рыбалку ходить будем, по грибы. И глянь, во! — помойка во дворе. — Софокл наклонился совсем близко к уху Ёлкина, будто раскрывая великую тайну: — Там, знаешь, добра полно всякого! Чего люди выбрасывают-то! И потом: если всё вернётся в прежние цены, как Зюзюкин сказал, это ж знаешь, как будет хорошо? В застой пустая бутылка по двадцать копеек шла, а это — буханка хлеба! Или килограмм картошки. Секёшь? На одних бутылках прокормиться можно.