Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры
Шрифт:
Советская пропаганда декларировала понятийное тождество «голоса власти» и «голоса народа» последовательно и репрессивно [66] . Новообретенные фольклорные аксиомы учили тому же: «Где народ — там и правда», «Партия — мать родная: и правду скажет, и к счастью путь укажет», «То, что народ думает, партия говорит», «Партия — мудрость народа» и т. д. и т. п. [67] Партийные рекомендации, обязывавшие, например, создателей фильма «Джамбул» «усилить показ организаторской и руководящей роли большевистской партии», «ярче показать влияние и роль партии на творчество Джамбула» и вместе с тем «больше дать в сценарии мудрых народных изречений» [68] , вполне показательны.
66
Советская власть — народная власть? Очерки истории народного восприятия советской власти в СССР / The Soviet Union — A Popular State? Studies on Popular Opinion in the USSR // Под ред. Тимо Вихавайнена. СПб., 2003.
67
За край свой насмерть стой. Сборник пословиц и поговорок // Составители А. М. Жигулев, Н. П. Кузнецов. М., 1974. — Цит. по электр. изд: http://militera.lib.ru/prose/russian/za_kray_svoy/13.html.
68
Постановление бюро ЦК КП(б) Казахстана о сценарии фильма «Джамбул» (27 сентября 1950 г.) // Кремлевский кинотеатр. 1928–1953. Документы / Отв. сост. К. М. Андерсон, Л. В. Максименко. М.: РОССПЭН, 2005. С. 46, 847.
Пропагандистское использование фольклора как источника общенародных этических аксиом, культурных ценностей и национальных идеалов, оправдывающее их властную легитимацию, может считаться типологически общим для национально-экспансионистских и тоталитарных идеологий. Однако различия в этих случаях не менее интересны, чем сходства — достаточно заметные, например, при сравнении текстов нацистского и советского «фальшлора», разнящихся не только по содержательным, но и формальным критериям: стилистическим, жанровым, медиальным и т. д. Разнятся они и по своему «коэффициенту присутствия» в пропаганде, массовой культуре и институциональной науке [69] . Рассуждения фольклористов 1930–1940-х годов, дружно рапортовавших о расцвете советского фольклора, оказываются при этом важными хотя бы в том отношении, в каком они диктуются представлением о фольклорной традиции как о традиции, которая не только меняется вместе с обществом, но и меняет само общество [70] . Инициируя и редактируя тексты, которым
69
Emmerich W. Zur Kritik der Volkstumsideologie. Frankfurt a. М.: Suhrkamp, 1971. S. 95–125; Kamenetsky C. Folklore as a political tool in Nazi Germany // Journal of American Folklore, 1972. Vol. 85. P. 221–235; Stein M. B. Coming to terms with the past: the depiction of volkskunde in the Third Reich since 1945 // Journal of Folklore Research. 1987. Vol. 24. P. 157–185; Lixfeld H. Die Deutsche Forschungsgemeinschaft und die Dachverb"ande der deutschen Volkskunde im Dritten Reich // Volkskunde und Nationalsozialismus. Referate und Diskussionen einer Tagung der Deutschen Gesellschaft f"ur Volkskunde. M"unchen, 23.bis 25. Oktober 1986. M"unchen / Hrsg. H. Gernd. M"unchen (M"unchner Beitr"age zur Volkskunde. Bd. 7), 1987. S. 69–82; Korff G. Change of name as a change of paradigm: the renaming of folklore studies departments at German universities as an attempt at «denationalization» // Europaea. 1996. Vol. 2. № 2. P. 9–32; Potter P. M. Most German of the Arts: Musicology and Society from the Weimar Republic to the End of Hitler’s Reich. New Haven: Yale University Press, 1998. P. 136–142. См. также недавний сборник, статьи которого позволяют судить о сходствах и различиях культа личности в СССР, фашистской Германии и Италии: Personality Cults in Stalinism / Ed. К. Heller, J. Plamper. G"ottingen: V&R, 2004.
70
Howell D. P. The Development of Soviet Folkloristics. New York, 1992.
71
Критика Наумана была начата Ю. М. Соколовым в 1933 году докладами в Московском отделении Государственной академии истории материальной культуры (МОГАИМК) и в Фольклорной секции Академии наук СССР в Ленинграде, затем развита на той же Фольклорной секции в 1936 году в докладах советских фольклористов (в частности — Э. В. Гофман, Е. Г. Кагарова, В. П. Петрова. Краткое изложение: Советский фольклор. 1936. № 4–5. С. 429–431). Однозначно негативное отношение к теории Наумана было доктринально закреплено в статье Ю. Соколова в «Литературной энциклопедии» (Т. 11. М., 1939, s.v «Фольклор»), а также в его учебнике по фольклору (Соколов Ю. М. Русский фольклор. М., 1941. С. 115–117). Самое занятное, что, несмотря на всю критику элитаристского подхода Наумана к фольклору (оказавшегося в 1930-е годы созвучным нацистскому народоведению и приведшего самого Наумана в ряды нацистских культуртрегеров), отстаиваемый им тезис о социальных различиях внутри одной культуры в известном смысле соответствовал ленинскому положению о культурной дихотомии — сосуществованию в каждой национальной культуре двух национальных культур — буржуазно-помещичьей и церковной, с одной стороны, и демократической — с другой (Ленин В. И. Полное собр. соч. Т. 24. С. 129). При этом социалистическая культура, по мнению Ленина, была призвана стать преемницей не одной демократической культуры, но всей национальной культуры дореволюционной России: «Нужно взять всю культуру, которую капитализм оставил, и из нее построить социализм» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 38. С. 55). Подробно о теории Наумана: Schmook R. «Gesunkenes Kulturgut — primitive Gemeinschaft». Der Germanist Hans Naumann (1886–1951) in seiner Bedeutung f"ur die Volkskunde. Wien: Universit"at Wien (Beitr"age zur Volkskunde und Kulturanalyse. Bd. 7), 1993. См. также: Bausinger H. Folklore und gesunkenes Kulturgut // Deutsches Jahrbuch f"ur Volkskunde XII, 1966. S. 15–25; Марков Г. Е. Очерки истории немецкой науки о народах. М., 1993. Ч. 2. С. 282–290.
Еще одна проблема, затрудняющая различение «фальшлора» и гипотетически «настоящего» советского фольклора, заключается в известной однородности фольклорного пространства как такового, сложности его социальной и субкультурной стратификации. На волне постсоветских, «перестроечных» настроений многим исследователям казалось естественным, что «настоящим» фольклором советского периода следует считать тексты если не прямо антисоветского, то во всяком случае не просоветского содержания. Между тем даже поверхностный анализ источников соответствующих публикаций (прежде всего — анекдотов и частушек) показывает их авторское, идеологически тенденциозное и «не аутентично фольклорное» происхождение [72] . Издания советского времени, анонсировавшие «советский фольклор» как материал для суждений «о советском патриотизме, о взглядах наших людей на труд, общество, мораль и религию», отражение «советской действительности, общественной и семейной жизни» [73] в этих случаях не камуфлируют, но именно дополняют сложную картину «фольклоризации» советской культуры [74] .
72
Примеры таких публикаций: Заветные частушки. Из собрания А. Д. Волкова: В 2 т. // Сост. А. В. Кулагина. Т. 1. Эротические частушки. Т. 2. Политические частушки. М.: Ладомир 1999 (см. справедливо «разносную» рецензию А. Плуцера-Сарно на это издание: Новая русская книга. 2000. № 4–5. С. 9–14); Азбелев С. Н. Идеологемы фольклористического сознания — // Мифология и повседневность. Материалы научной конференции 18–20 февраля 1998 года / Сост. К. А. Богданов, А. А. Панченко. СПб., 1998. С. 272–280 (в порядке мемуарного отступления замечу, что будучи одним из составителей указанного сборника, я вполне оценил тогдашнюю злободневность публикации Азбелева: последняя первоначально предполагалась в академическом ежегоднике Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН «Русский фольклор», но не была в него допущена усилиями руководителя Отдела устного народного творчества ИРЛИ А. А. Горелова ввиду (дипломатично умалчиваемой) неопределенности предстоящих президентских выборов («демократ» Б. Н. Ельцин vs. коммунист Г. А. Зюганов). Мне как внутреннему рецензенту готовившегося тома «Русский фольклор» довелось стать невольным участником бюрократически-увлекательной переписки между Азбелевым, Гореловым и академиком-секретарем Отделения литературы и языка РАН Е. П. Челышевым на предмет того, достойны ли академической публикации тексты «Пароход плывет, волны кольцами — // будем рыбу кормить комсомольцами», «Куплю красную свечу, // Вставлю в жопу Ильичу. // Ты гори-гори, свеча, // В красной жопе Ильича» и им подобные).
73
Русские народные пословицы и поговорки / Сост. А. М. Жигулев. М., 1965. С. 343.
74
Ср.: Хлебда В. Пословицы советского народа. Наброски к будущему анализу // Русистика (Берлин). 1994. № 1/2. С. 74–84.
Более реалистичной в этой ситуации мне представляется такая фокусировка исследовательского внимания, при которой (а) заведомо сфальсифицированные, (Ь) гипотетически «фольклорные» и (с) литературно «фольклоризованные» тексты советской культуры рассматриваются в ряду (само)репрезентативных практик советской культуры [75] . На каких риторических, социально-психологических и институциональных основаниях в советской культуре уживались соцреализм, эпос (и квазиэпос), сказка (и «советская сказочность»), пафос пролетарской бдительности и популярность колыбельных песен, дидактика рациональности и едва ли не магическая вера в «заговорную силу» слова? В методологическом отношении интерес к «очевидному» и коллективно «доступному» остается при этом даже более плодотворным, чем исследовательское внимание к латентным сторонам социальной действительности — хотя бы потому, что «общие места» и «прецедентные тексты» массовой культуры лучше соотносятся с традиционным представлением о «коллективной» и «внеавторской» природе фольклора, чем «конспирологическая» вера в непроявленные источники советской социальности.
75
По такому принципу построена недавняя антология, удачно объединившая, на мой взгляд, в иллюстрацию к советской политизированной культуре хрестоматийно «фольклорные» сказки со «сказочными» текстами литературного происхождения: Politicizing Magic. An Anthology of Russian and Soviet Fairy Tales. / Ed. Marina Balina, Helena Goscillo, and Mark Lipovetsky. Evanston: Northwestern UP, 2005.
Старый вопрос о том, что считать фольклором в обществах со смешанным характером информационных и коммуникативных субкультур, решается сравнительной оценкой степени «традиционности» соответствующих дискурсов — устойчивости жанровых и стилистических признаков, повторяемости образов и мотивов и т. п. Споры о методологической эффективности фольклористики в изучении заведомо неустных культур не меняют в данном случае главного: до тех пор пока в культуре имеет место «спрос» и «предложение» на воспроизведение неких дискурсивных традиций — приемы и результаты такого воспроизведения остаются в ведении фольклористики [76] . Настоящая книга посвящена прояснению таких традиций с оглядкой на традицию фольклорных жанров. Речь, однако, пойдет не об их посильном перечне применительно к советской культуре, а о главных тенденциях в конструировании тех фольклорных предпочтений, которые явно или скрыто присущи, на мой взгляд, советской культуре в целом. Соответственно с этим обстоятельством разным жанрам я уделяю разное внимание, а преимущественный акцент делается на 1930–1950-е годы — именно в этот период советской истории, по моему убеждению, советская культура сформировалась в своих образцовых и устойчивых чертах.
76
Подробнее: Богданов К. А. Повседневность и мифология. С. 4–25, 70–86.
Размышления над этими вопросами были бы для меня менее увлекательными, если бы не мои друзья и коллеги — Валерий Вьюгин, Александр Дмитриев, Евгений Добренко, Катриона Келли, Марк Липовецкий, Юрий Мурашов, Александр Панченко, Кевин Платт, — радовавшие меня готовностью обсуждать со мною сюжеты, составившие эту книжку. Особое спасибо — Татьяне Ластовка, сделавшей очень много для того, чтобы эта работа смогла быть завершена. Как и прежде, я признателен моему издателю Ирине Прохоровой за удовольствие печататься в «НЛО».
О языке и ритуале
В работах историков своеобразие советской эпохи предстает своеобразием идей, ситуаций и даже человеческих типов, воплотивших реализацию воспитательного проекта по созданию нового, «советского человека» (в эпоху Брежнева неблагозвучно перекрещенного в «гомососа» — «hominem sovieticum» и «совка») [77] . Филолог выделяет иное — своеобразие коммуникативного дискурса, обслуживавшего советскую идеологию, — новые слова, новые тексты, новые (в том числе и медиальные) формы социального общения.
77
Популяризация словосочетания homo sovieticus связывается с одноименным сатирическим романом Александра Зиновьева, в котором оно широко используется и определяется наряду с его транслитерированным сокращением «гомосос» (Zinovjev A. Homo sovieticus. London, 1979, русский перевод: 1982). Стимулы к созданию прилагательного sovieticus, — a, — um существовали, впрочем, и раньше, в частности — в практике естественно-научных изданий: см., напр.: Flora Reipublicae Sovieticae Socialisticae Ucrainicae. Vol. 1–12. Kijiv, 1936–1965; Horae Societatis Entomologicae Unionis Sovieticae. Vol. 43–70. М., 1951–1988 (предыдущие тома, с 1861 года, выходили под названием Horae Societatis Entomologicae Rossicae). Введение латинского языка в школьную программу в конце 1940-х годов также, вероятно, не исключало политически актуального словотворчества, созвучного методическим указаниям о «насущной необходимости» «разработки идейно выдержанных хрестоматийных текстов для изучающих латинской язык» (Ленцман Я. А. С. Кондратьев и А. Васнецов. Учебник латинского языка для 8–10 классов средней школы. Учпедгиз, 1948 // ВДИ. 1949. № 4. С. 187). По утверждению Михаила Геллера, студенты советских медицинских вузов начинали изучение латыни с фразы «Homo sovieticus sum» (Heller M. Cogs in the Soviet Wheel. The Formation of Soviet Man. London: Collins Harvill, 1988. P. 43).
Описание общества через факты языка подразумевает, что, будучи включенными в социальную жизнь, языковые явления результируют и вместе с тем стимулируют явления социальные. Соотносимость между сделанным и сказанным в обществе сложна, но даже если сделанное не всегда может быть объяснено как результат сказанного, оно всегда есть то, о чем можно нечто сказать. Но насколько такое «нечто» вариативно в плане своего выражения? В чем состоят изменения языкового и (подразумеваемо связанного с ним) социального опыта?
Масштабы языкового новаторства советской эпохи с наибольшей очевидностью выразились в разнообразии семантических, лексико-словообразовательных и стилистических «советизмов» — слов и словосочетаний, характерно окрашивающих собою тексты общественно-политического значения [78] . Но роль лексико-семантических новшеств, вызванных новизной и своеобразием политической действительности, представляется в историко-культурной ретроспективе более широкой, нежели сфера политического идеолекта. Исследования по истории русского языка советской эпохи наглядно демонстрируют, что эффект таких новшеств выразился на самых разных уровнях коммуникативного дискурса, трансформировав не только формальные, но и содержательные способы коллективного взаимопонимания [79] . Пользуясь терминологией Никласа Лумана, рассуждавшего о медиальных условиях, способствующих превращению изначально «невероятной коммуникации» в вероятную и социально эффективную [80] , можно сказать, что в истории русского языка эпоха советского прошлого стала временем, когда использование самого русского языка — в целях такой коммуникации — претерпело как структурные (словообразовательные), так и коммуникативно-семиотические (риторические и лингвокогнитивные) изменения. Русский язык XX века не может быть корректно описан без учета этих изменений, но еще важнее, что последние не сводятся исключительно к области описательной лексикографии [81] .
78
См., напр., авторское предисловие к юному читателю в: Шанский Н. М. Слова, рожденные Октябрем. Книга для внеклассного чтения (VII–X классы). М., 1980. С. 3 («В ваших руках книжка о словах русского языка советской эпохи, о словах, где немолчно бьется горячий пульс героической жизни нашей Советской Родины, о тех самых словах, которые являются настоящими героями нашего удивительного и славного времени»).
79
Мокиенко В., Никитина Т. Толковый словарь языка Совдепии. СПб.: Фолио-Пресс, 1998. В критической рецензии на этот словарь Эрик Хан-Пира замечает, что собранные авторами советизмы не могут, строго говоря, называться языком, так как они не могут служить примерами особой фонетики, грамматики и особых моделей словообразования (Знамя. 1999. № 7 —, но не учитывает, что советизмы существовали не только как отдельные слова, но и как маркеры текстов, трансформировавших представление о грамматических и синтаксических правилах русского языка XIX века (см. также: Lenfeldt W. «Язык советской эпохи» или «новояз»? // Russian Linguistics. 2001. Vol. 25. № 2. P. 243–253. Ср.: Протченко И. Ф. Лексика и словообразование русского языка советской эпохи. Социолингвистический аспект. М., 1985 (1-е изд. — М., 1975); Heller М. Langue russe et langue sovi'etique // Recherches. 1979. № 39. P. 17–21). О роли такого маркирования на уровне риторического оформления текстов и их смысловой суггестии: Козлова Н. Н. Горизонты повседневности советской эпохи: голоса из хора. М., 1996; Романенко А. П. Советская словесная культура: образ ритора. М., 2003.
80
Luhmann N. Die Unwahrscheinlichkeit der Kommunikation // Soziologische Aufkl"arung 3: Soziales System, Gesellschaft, Organisation. Opladen, 1981. S. 25–34.
81
Weiss D. Was ist neu am «newspeak»? Reflexionen zur Sprache der Politik in der Sowjetunion // Slavistische Linguistik 1985. Referate des XI. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens / Hrsg. R. Rathmayer. M"unchen, 1986. S. 247–325; Essais sur le discours sovietique. S6miologie, linguistique, analyse discursive. T. 1–4. Grenoble, 1981; Лассан Э. Дискурс власти и инакомыслия в СССР: когнитивно-риторический анализ. Вильнюс, 1995; Земская Е. А. Новояз, newspeak, nowomova… Что дальше? // Русский язык конца XX столетия (1985–1995). М., 1996; Ермакова О. П. Тоталитарное и посттоталитарное общество в семантике слов // Русский язык. Najnowsze dzieje jezyk'ow slowia'nskich / Red. E. Sirjaev. Opole, 1997; Сарнов Б. Наш советский новояз. М., 2002.
Язык первых лет советской власти пополнился множеством неологизмов и новшеств, неведомых литературному языку XIX века. Афанасий Селищев, подготовивший к 1927 году обширную сводку соответствующих примеров, сравнивал языковую практику своих современников с французским языком революционной эпохи 1789–1794 годов, но отмечал и существенную разницу: тогда как французские революционеры демонстративно отказывались от речевых нормативов языкового обихода предшествующей поры, советские речетворцы в общем и целом не порывали с языком русской интеллигенции дореволюционного времени. Приводя в своей книге слова и языковые новшества, отличающие язык советского времени от языка дореволюционной поры (широкое распространение аббревиатур, вульгаризмов, лексических и синтаксических заимствований из иностранных языков, канцеляризмов, морфологические новообразования и изменение прежних значений слов и т. д.), ученый полагал (или, возможно, надеялся), что языковая практика современников в целом демонстрирует преемственность по отношению к языковой традиции, сложившейся в течение XIX века [82] . Стараясь быть академически объективным, Селищев все же давал понять читателю своей книги (и это припомнится репрессированному в 1934 году ученому [83] ), как он относится к нововведениям, меняющим облик русского литературного языка не только с морфологической, но также со стилистической и общесемантической точки зрения. К середине 1930-х годов в наиболее явном виде такие изменения выразились в появлении многочисленных речевых штампов, апеллировавших, с одной стороны, к «авторской» инстанции стоящей за ними власти, а с другой — к денотативно расплывчатым метафорам и семантически неопределенным призывам [84] . Лозунги и тезисы послереволюционного времени строятся в соответствии с приемами ораторско-диалогической речи, но в коммуникативном отношении предполагают не диалог, а монологическое согласие аудитории. Призывы наподобие «Даешь!», «Поменьше словоблудия — побольше дела!», «Пятилетку — в четыре года» и разноименные здравицы во славу революционных героев составляли (хотя хронологически и варьировали) монологическую риторику советской идеологии вплоть до развала СССР. «Фоновое знание» любого коллектива неизбежно определяется фразами и словами-сигналами, которые так или иначе присутствуют в его медиальном кругозоре; но коммуникативный парадокс такого присутствия в советской действительности состоял в исключительной по своей медиальной агрессивности и, как показало время, исторической живучести слов и словосочетаний, которые в ретроспективе можно считать прецедентными для советской идеологии [85] . Собственно, уже Селищев продемонстрировал своим исследованием, что семантика соответствующих текстов проще описывается в категориях коммуникативной и эмоционально-экспрессивной, а не номинативной функции речи. Особенно показательны в этом случае приводимые Селищевым примеры, когда непонимание говорящими значения новых терминов и словосочетаний не только не препятствует их контекстуальному использованию как сигналов определенного социального дейксиса (коммунист — «кто в бога не верует»; комсомолец — «это тоже как камунисты», социализм — «это по-новому жить», совет — «это где служат советские», советский служащий — «это у власти кто служит» и т. д.), но даже способствует такому использованию, служа признаком образованности, учености и посвященности в особую смысловую эзотерику [86] . Подмеченная уже Аристотелем эмоционально-риторическая привлекательность «чужой» речи (Poet. 1458а-1458b; Rhet. 1405а8) проявляется в этих случаях вполне наглядно: малодоступные для широкого понимания слова и обороты призваны повысить ценностный статус маркируемого ими знания, а соответственно и статус его носителей. Лозунги, призывы, устойчивые словосочетания, метафоры и эпитеты («гидра контрреволюции», «загнивающий капитализм», «хищники империализма» и т. д.), опознаваемые как важные элементы советского социолекта, в этих случаях не столько нечто обозначают, сколько указывают сами на себя и на действия говорящих. Их коммуникативная функция, в соответствии с терминологией Джона Остина, не конститутивна, а перформативна, подразумевая не языковую, но социальную прагматику.
82
Селищев А. Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет (1917–1926). М.: Работник просвещения, 1928. С. 22, passim.
83
A. M. Селищев был осужден по т. н. «делу славистов» («Российской национальной партии») к пяти годам лагерей (досрочно освобожден в 1937 году). В 1935 году в «Правде» была опубликована статья К. Алавердова, в которой монография ученого была объявлена «гнусной клеветой на партию, на наших вождей, на комсомол, на революцию», а ее автор — «классовым врагом», «черносотенцем» и «махровым антисемитом». Селищев скончался от рака в 1942 году, а его книга на долгие годы была изъята из научного обихода.
84
Селищев А. Язык революционной эпохи. С. 24–25. См. также: Фесенко А., Фесенко Т. Русский язык при Советах. Нью-Йорк, 1955; Земцов И. Советский политический язык. London, 1985.
85
Левин Ю. Заметки о семиотике лозунгов // Wiener Slawistischer Almanach. 1988. Bd. 22. S. 69–85; Weiss D. Prolegomena zur Geschichte derverbalen Propaganda in der Sowjetunion // Slavistische Linguistik 1994. Referate des XX. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens / Hrsg. D. Weiss. M"unchen, 1995. S. 343–393; Юровский В. Структура и стиль советского политического некролога после 1945 года // Der Tod in der Propaganda (Sowjetunion und Volksrepublik Polen) / Hrsg. D. Wfeiss. Bern; Frankfurt, 2000.
86
Селищев А. Язык революционной эпохи. С. 53–56, 215, 216. См. также: Шафир Я. Газета в деревне. М., 1924.