Война: Журналист. Рота. Если кто меня слышит (сборник)
Шрифт:
– Драть буду обоих – как котов! – После чего помолчал, подумал немного и добавил: – Но называть меня можете Дмитрием Геннадиевичем…
На самом деле старший советник оказался вовсе не таким уж грозным солдафоном, каким хотел казаться, – он даже приятно поразил Андрея своей начитанностью, которая, впрочем, объяснялась просто: жена Дмитрия Геннадиевича всю жизнь проработала в школе учительницей литературы и русского языка. Видимо, от нее Громов перенял страсть не только к чтению, но и к писанию – он с ходу начал заваливать командование бригады письменными методическими разработками и рекомендациями, которые Андрей должен был переводить на арабский в письменном же виде. Работы у Обнорского резко прибавилось, но он не жаловался – чем больше на него наваливали,
Второй страстью Дмитрия Геннадиевича была стрельба. Именно с подачи Громова ускоренными темпами в бригаде закончилось оборудование огневых рубежей и началась каждодневная подготовка. К тренировкам Обнорского с Сандибадом старший советник относился почему-то иронически, часто повторяя:
– Запомни, Андрюша, самый лучший прием в бою – это автомат Калашникова.
Стрелял подполковник действительно классно – с обеих рук и из любых положений, практически из любых видов стрелкового оружия. Он же начал стрелковое обучение личного состава бригады по сложной программе – стрельба лежа, стоя, сидя, на бегу, днем, ночью, по звуку, по силуэту, по шороху… Поскольку Андрей присутствовал на каждом занятии и переводил наставления Громова, то и сам смог вдоволь попрактиковаться, довольно прилично освоив вскоре автомат, пистолет, ручной и станковый пулеметы, а также гранотомет РПГ(Д) и безоткатное орудие Б-10.
Успехи Обнорского признал даже не склонный к комплиментам Громов. Однажды, когда Андрей сумел пройти «тропу разведчика» со стрельбой из автомата и двух пистолетов – и не просто прошел, а поразил все мишени, да еще сэкономил патроны, – подполковник только крякнул:
– Тебя так погонять еще – глядишь, и нормальный десантный офицер получился бы. Мог бы бросить свои иероглифы и служить как нормальные люди…
Иероглифами Громов называл арабскую вязь переводов.
Как ни странно, больше всего Обнорский выматывался не на практических, а на теоретических занятиях: Дмитрий Геннадиевич читал офицерам лекции по тактике, а Андрей потел от огромного количества незнакомых терминов, значения которых он и по-русски-то не очень понимал. Но Громов, как ни странно, оказался мужиком терпеливым и способным к пояснениям, не то что один советник из Шибама, который, говорят, орал на своего переводчика-таджика: «Как я тебе, мудаку, объясню, что такое рекогносцировка, если это слово и так понятное?! Рекогносцировка – это ре-ког-нос-ци-ров-ка! Понял?»
Не мучил подполковник Андрея и дурацкими хабирскими вопросами типа: «Если в арабском языке нет мягкого знака, то как же ты переводишь слово «конь»?» Обнорскому вообще иногда казалось, что солдафонство Громова – это всего лишь маска, удачно выбранный способ существования… Впрочем, вполне могло статься, что на самом деле подполковник был еще более непростым – пару раз почудилось Андрею, что Громов понимает арабскую речь, но, с другой стороны, это могло быть всего лишь игрой воспаленного воображения, постепенно въедающейся в кровь привычки предполагать в любом малознакомом человеке двойное-тройное дно. Мощный импульс для развития такого взгляда на окружающих его людей дал палестинский майор Профессор. Однажды он подошел к Обнорскому, долго оживленно говорил ни о чем, а потом, изменив интонацию, вдруг сказал медленно и отчетливо на классическом литературном арабском:
– Нам очень трудно – мы ждем писем, но никто не пишет… Это большая проблема, когда долго нет писем от друзей. Начинает казаться, что друзья просто забыли про тебя…
– Какие друзья? – растерялся Обнорский.
Профессор улыбнулся в ответ и сказал так же медленно и отчетливо:
– У каждого человека есть друзья. Или были в прошлом. Важно понять – были они или есть…
Обнорский понял, нет, скорее, почувствовал, что за этими словами кроется какой-то подтекст, прочитать его он, естественно, не смог, но в тот же день пересказал дословно разговор Царькову. Комитетчик никак своего
– Им действительно тяжело: палестинцы – люди без родины. Не дай Бог никому такого. Вы, Андрей Викторович, должны морально поддерживать этого Профессора, скажите ему как-нибудь невзначай, что у вас те же самые проблемы – перебои с почтой из Союза, то да се, но, несмотря на задержки с письмами, вы в своих друзьях уверены, а письма – письма просто в пути…
Андрей удивленно поднял взгляд на комитетчика и сначала хотел было его спросить: зачем, мол, ему говорить про своих друзей Профессору, – но в последний момент он почему-то передумал и просто молча кивнул. Царьков еще некоторое время испытующе смотрел на Обнорского, анализировал выражение его глаз, потом доброжелательно улыбнулся:
– Вы способный человек, Андрей Викторович. У вас есть все данные для… Для хорошей карьеры. И главное – я слышал, что вы совсем не болтливы. Это качество особенно редко встречается у современных молодых людей…
На следующий день Профессор вновь подошел к Обнорскому, и Андрей поведал ему про свои проблемы с почтой от друзей. Кстати, сказал он палестинцу чистую правду: заканчивался уже второй месяц его пребывания в НДРЙ, а он еще не получил из дому ни одного письма, хотя свой йеменский адрес отослал родным и друзьям буквально сразу же. (Этот «йеменский» адрес был весьма занятным – Москва-500, п/я 717-«Т».)
Профессор после слов Обнорского повеселел и закончил разговор фаталистической арабской присказкой:
– Куллюна фи йад-улла [44] .
Обнорский, естественно, не задавал никаких вопросов Профессору, но с этого момента он не сомневался, что между палестинским майором и Царьковым существовала некая странная связь, позже он окончательно утвердился в этом: Профессор подходил к Андрею еще несколько раз и говорил какие-то малозначащие фразы, выделяя их значительностью интонации. Царьков, после того как Обнорский пересказывал ему эти фразы, обязательно «советовал», что сказать в ответ. Как ни был Андрей несведущ в разных шпионских играх, но и то сразу догадался, что у Царькова с Профессором идет странный диалог, в котором Обнорскому уготована роль почтового ящика.
44
Все мы в руке Аллаха (арабск.).
Андрей долго недоумевал, почему его, неопытного практиканта, включили в какую-то явно серьезную игру, но потом понял, что у Профессора с Царьковым, видимо, просто не было другого выхода, – палестинские инструкторы жили в бригаде практически безвыездно, словно опасались чего-то… Постичь смысл диалога Обнорский даже не пытался, но интуитивно ему казалось, что Профессор все время спрашивает о чем-то Царькова, а комитетчик просит подождать и не волноваться.
Впрочем, вскоре и этот непонятный разговор палестинского майора и русского комитетчика потерял для Андрея остроту новизны, стал привычной и немного скучной обязанностью, более того, поскольку ничего экстраординарного не происходило, Обнорский начал относиться к пустым, но многозначительным фразам Царькова и Профессора иронически, как к неинтересной игре, в которую вдруг решили поиграть впавшие в детство серьезные дяди.
Кстати говоря, похожие чувства Андрей начал испытывать и ко всей окружавшей его действительности. Все ему казалось немного театральным, декоративным, как будто взрослые люди, сговорившись, напустили на себя важность, таинственность и озабоченность, играя на самом деле в широкомасштабную версию «Зарницы». Происходящая переоценка была естественной – ни в Седьмой бригаде, ни в Адене ровным счетом ничего интересного или опасного не происходило, поэтому острое чувство тревоги, нахлынувшее на Андрея в день его прилета в Йемен, постепенно почти полностью исчезло. Но, как оказалось, ненадолго.