Война. 1941—1945
Шрифт:
Можно было бы напомнить о судьбе композиторов и врачей, о мучениях старого прославленного художника Марке или знаменитого физика Перрена в оккупированной Франции. Но как уместить на телеграфных бланках мартиролог европейской мысли?
Германия захватила свыше десяти государств, она нашла в них только одного знаменитого апологета — Гамсуна. Мы не станем отрицать его литературного таланта. Мы не сожжем его романов. Но писателя Гамсуна уже нет. А профашистские статейки?.. Скажем прямо — Геббельс и тот пишет их лучше. Фашизм не спасут ни тысячи танков, ни седины бывшего писателя.
Отступничество Гамсуна еще теснее сплотит прогрессивную интеллигенцию.
6 апреля 1942 года
Большой город — это лес. В нем все водится. В нем можно заблудиться. Я знал Москву тихой и сонной. Москву моего детства, с конками, с бубенчиками троек, с мечтательными студентами в пивных, которые цитировали Ибсена и Метерлинка. Я знал Москву первых лет революции, романтическую и нищую. Люди шли по мостовой, тащили за собой салазки. Не было трамваев, не было дров, не было хлеба. А над снежными сугробами горело из ярких электрических лампочек три слова: «Дети — цветы жизни». Я знал Москву стройки, когда дома передвигались, когда весь город пахнул штукатуркой, когда путешествовали улицы — придешь через неделю и не узнаешь площади, где прожил годы. Теперь я живу в суровой военной Москве.
Враг был рядом. Мы все об этом помним. А на окраинах города еще сохранились баррикады и рвы. По мостовой еще шагают патрули. Враг еще в 170 километрах от столицы. Но большой город — это большой город, в нем водится все, и вчера в книжном магазине на Кузнецком мосту я видел чудака, который улыбался, как победитель: он нашел первое французское издание романа Бальзака «Беатриса».
Солнце припекает, и москвичи отогреваются после суровой зимы. В центре города уже сухо. Дети играют в скверах. В зоологическом парке резвятся молоденькие медвежата. Любовно смотрят москвичи на проходящих по улицам бойцов — весна, русская весна не может стать весной Гитлера… В каждой семье утром ждут почтальона. В каждой семье теперь есть новое божество — то доброе, то злое — диск хриплого репродуктора. В каждой семье часть жизни там, на западе, часть жизни, да и вся жизнь. Москва спокойна, но за этим спокойствием скрыты гнев, надежда, тревога за близких, высокий накал самопожертвования.
Каждую ночь я еду по пустым улицам из редакции домой. Комендантские патрули останавливают редких прохожих. Затемненный город загадочен, и напряженно шофер всматривается в тьму. А в небе россыпь звезд… Иногда небо оживает: в нем огни разрывов, сигнальные ракеты. В домах звенят стекла от рева зениток. Люди просыпаются и поворачиваются на другой бок. В Москве обстреляны даже воробьи. Вот только грачи волнуются: они недавно прилетели, они не пережили московской осени, им «юнкерсы» внове. А москвичи привыкли: у меня есть приятель Ваня, ему в июле исполнится один год, но он уже пережил добрую сотню воздушных тревог.
Несколько дней тому назад в Колонном зале исполняли Седьмую симфонию Шостаковича. Зал, потрясенный, слушал
Позавчера была необычная ночь: по темным улицам шли женщины с куличами. Разрешено было ходить всю ночь: в церквах служили пасхальную всенощную. Было много верующих. Я с трудом проник в старую церковь. После ночной темноты свечи казались нестерпимо яркими, а певчие пели: «И смертью смерть поправ…»
Большие заводы еще осенью уехали из Москвы. Но война диковинное хозяйство. Чего только не требует фронт. И москвичи работают день и ночь. Еще не рассвело, а уже выходят первые трамваи. Метро везет рабочих к станкам, а ночная смена возвращается домой. Многие спят на заводах. Один инженер рассказал, что с 22 июня он забыл про жизнь — некогда даже прочитать газету. «Отдохну потом», — говорит он. Москва смотрит на запад.
Большой город — лес. В цветочном магазине на Петровке продают первые весенние цветы — цикламены. А в птичьем магазине получена первая партия певчих птиц. Окна магазинов забиты щитами. Вокруг мешки с песком. А в магазине девушка покупает вазу для цветов.
В огромный госпиталь приехали актеры. На певицу надевают больничный халат. Она улыбается: она привыкла переодеваться. Пять минут спустя она поет арию из «Лакмэ». Врач вздыхает: ему не удастся дослушать — привезли новую партию раненых.
Очередь: донорки. Кто не отдаст своей крови раненому бойцу!
Очередь: вечерняя газета. С жадностью раскрывают листы. Сводка: «Не произошло ничего существенного». За этими сухими словами — ожесточенные бои, атаки и контратаки, тысячи подвигов.
Сурово живет Москва. Лишения ее не пугают. Этот город много пережил на своем веку. В его плане нет архитектурной стройности. В его облике нет единства эпохи. Город горел, город менялся. Город казался сумбурным, путаным, пестрым.
Но Москва всегда славилась своим большим сердцем, щедростью, умением пережить любое горе. Что значат все лишения перед тоской ноября?..
На концерте Шостаковича я видел людей приподнятых, скажу точнее — торжественных. Редко когда искусство так сливалось с жизнью каждого. А это настоящее искусство, очищенное от злободневности, от иллюстративности. Есть в первой части невыносимая мелодия — пошлая, замысловатая и, однако же, убогая. Она врывается в мир разнородных звуков вместе с дробью барабана, растет, захватывает все — так что у слушателей захватывает дух — и потом гибнет, побежденная иной гармонией. На глазах у фронтовиков были слезы. А маленький кудесник Шостакович растерянно оглядывался, точно он сам не понимал, из каких темнот военной ночи он высек свои звуки.
В соседнем зале помещается выставка «В защиту детей». Нестерпимо глядеть на фотографии изуродованных детей. Здесь Дантов ад, его последнее кольцо. Потом вдруг выходишь на свет божий, — это заговорила Овчинникова, московская работница, сердечная женщина, которая взяла девочку-сироту (ее родители были убиты немцами в подмосковном селе). Овчинникова рассказывает, как маленькая Надя постепенно забывает о пережитом. Детям дано забывать. Это великое счастье.
А Москва — не ребенок. Москва — старый город. Москва все помнит. Каждый раз становится больно, когда проходишь мимо старого университета, искалеченного немцами. Я бывал в этих аудиториях давно — тридцать лет тому назад…